Роман А Терехова: Немцы. Читать онлайн без регистрации. Часть 5.

Роман А Терехова: Немцы. Читать онлайн без регистрации. Часть 4.


С утра ждал: милиция обзвонится, но милиция не звонила день и другой, сам отыскал сонный голос женщины-дознавателя.

— Мы ее опросили. Вам по почте будет направлен отказ в возбуждении… Ребенок отправлен на отдых…

— А место? Куда, выяснили?

— Мы не знаем, — дознаватель, видимо, всегда употребляла «мы».

— А для чего еще вы ездили к ней на моей машине? Я же просил только это.

— Ну, я позвоню.

Голос дознавателя перезвонил:

— Не хочет говорить.

— Что мне делать?

— Ну, подавайте заявление об установке местонахождения. Опять через начальника.

— Все хотят денег, — сказал он адвокату.

— Пойми: приезжает женщина-дознаватель, видит плачущую беременную мамашу, которую мучает подонок, бывший муж, бросил ее ради секретарши с длинными ногами. Остановись. У нас есть заявление в милицию — факт для суда расчудесный.

Эбергард еще попросил маму: может, Сигилд скажет тебе…

— Сынок, Сигилд сказала: ты должен позвонить лично, искренне извиниться, а потом она спросит у Эрны, хочет ли она тебя видеть.

И еще через три дня получил эсэмэс от его взрослеющей дочери: «Ты совершаешь большую ошибку, обращаясь в милицию. И подвергаешь беременную маму таким мучениям по жаре. Думаешь, это мама не дает нам видеться? Нет, это мое решение».

— Это не Эрна, — вздохнула Улрике, — за нее кто-то пишет.

В августе — после второго напоминания Хассо всётаки «выкроил», не без недовольства «вырвался» — отмечали в «Пивнушке»; два пенсионера в тирольских шляпах исполняли на аккордеоне и на чем-то струнном мелодии «Крестного отца», Эбергард наворачивал нежную стерлядь значительных размеров, обложенную вареными картошинами и увенчанную шляпками грибов.

Хассо опоздал, конечно, на час и вел себя с такой повелительной важностью, что администратор перехватил у туалетных дверей самого простодушного — Эбергарда и заманил в гардеробный угол, чтобы спросить, не указывая руками, про Хассо:

— Мы все его знаем, конечно. Но всё-таки — как его зовут?

— Его имя лучше не называть.

— Понимаем. А всё-таки?

— Скажу просто: серьезный человек.

— Заместитель министра внутренних дел?

— Нет. Он, скажем так, советник.

— А чей он советник?

— Это неважно.

— Патрушева?


— И других людей.

Администратор хлопал белесыми ресницами в сторону ослепляющего его сияния, чей жар так сладостно терпеть.

Хериберт и Фриц весь вечер ласково разглядывали Хассо:

— Как похудел, — заметил Хериберт. — Смотрел почту — у тебя даже подпись изменилась…

— Стала дороже, — добавил Эбергард.

Хассо подумал, но всё-таки — рассмеялся, и все подхватили — юмор! — и, расслабившись, помрачнев, друзья объявили Хассо: двигают его «на передний край борьбы»; еще более помрачнев, поклялись: Хассо всегда может на них положиться, они рядом; Хассо, набив рот, не позволяя лишних слов, кивал: так; горячо намечали, да хоть в ближайшие выходные, походы на боулинг, катание на лыжах с гор, погружение на затонувшие германские сухогрузы, и посреди второго графинчика водки уже казалось: не расстанутся никогда, жизнь всю, вместе до березки, хотя каждый понимал — не увидятся больше, всё.

— Как там в округе выборы? — тосковал об отчем крае Фриц.

— Трудно, но обеспечим, — подмигивал Хассо, принимал звонки, выходил на воздух для переговоров с уже незнакомыми остальным именами из городских департаментов, возвращался, указывал на Эбергарда: — Про выборы у него спрашивай.

Эбергард подымал брови: ох, да-а… И не успокаивался:

— А скажи, Хассо. А вот если бы никто не узнал, за кого бы ты проголосовал?

— Да все они уроды!


И дождались, заказав сладкое, в стеснившейся, братской тишине, нарушаемой только жадным и благодарным течением крови по внутренним трубкам: Хассо не из соображений «и я не с пустыми руками», а скорее из понятного желания похвастать, показал мобильник, замкнув лбом квадрат сомкнутых голов:

— Подарил ему и охранникам путевку на выходные в Турцию в спа-отель. Видали, какую эсэмэс прислал? «Долетел хорошо. Условия отличные. Целую».

— Так он и Кристианычу, и Сырцовой писал «целую», — подсказал Эбергард.

Хассо чуть было не свернул от внезапной обиды свои обновки, заметив в ближайшем окружении свиные рыла, но Фриц и Хериберт схватили его с двух сторон: да что ты, Эбергарда, что ли, не знаешь? — ну, продолжай, еще, еще, дай нам почувствовать это!

— Говорит: я принимаю вас в свою стаю. Мы — хищники! Того, кто мешает нашему движению, надо загрызть! Вы не представляете. Вчера позвал: выпьем, дорогой Хассо, по рюмочке… Только вам я верю, предатели кругом. Третью ночь, говорит, не сплю. Встаю в пять утра и хожу, хожу, хожу… Не вижу потому что врага. Не могу так. Вот когда вижу, — Хассо выхватил воображаемый клинок, — рублю!!! Только так чувствую себя человеком, — и уехал рано — расписывать почту, осмысливать задачи, поставленные префектом на коллегии по сносу и реконструкции ветхого жилого фонда; провожать отправили Эбергарда — ему нужней.

— Не уволят его? — спросил при объятии Эбергард.

— Никогда. Господи, ну кто может его сковырнуть? Скажи мне, кому по силам?! — и трудно и как-то неумело полез в машину.

Фриц и Хериберт, трезвые и грустные, кофе пригубливали и ковыряли ложками десерт с боков.

— Зря я у него про политику?

— Хассо просто не захотел с тобой говорить об этом.

— Да он просто не думает, за кого бы голосовал. Зачем думать про то, что не имеет значения? А ты, Фриц, тоже не знаешь, за кого бы голосовал?

— Знаю! Но это не значит, что скажу.

Вероника-Лариса объясняла: не люблю телефон; и вызывала его «пересечься и всё обсудить, заодно и пообедаем» по каждому, ничтожному даже… но он радовался ее звонкам и ждал встречи; Эбергарда волновала близость ее тела, кажущаяся доступность и чистота его, жизнь Вероники-Ларисы ничего не просила у него (все остальные ждали, когда Эбергард купит им лекарств и счастье), адвокат обещала победу и всегда улыбалась; всё в Эбергарде восхищало ее: улыбка, любовь к дочери, умение устроить жизнь; когда они встречались, Эбергард словно возвращался в юное, начинающее всё прошлое; и, обсудив дела, они немного болтали «просто так», и Вероника-Лариса всегда оставляла Эбергарду время сказать ей что-то еще дополнительное, особенное или даже сделать — он ничего не говорил и не делал и знал: никогда не дотронется до нее и ничего не скажет — уже хватит.

— Адвоката у Сигилд еще нет. Мы встречались в опеке. Вот ее вариант графика.

Эбергард прочел подчеркнутое: «Встречи один раз в месяц с 15 до 19» — всё, что ему предлагалось, и оглох, и не понимал, что говорит Вероника-Лариса, что-то «ее властность, ее властность…».

— Мне кажется, она до сих пор тебя любит.

Он удивился, как мало это недоказуемое тронуло, подкормило его самолюбие.

— Это я к тому, что есть вариант упасть Сигилд в ноги, повиниться, — адвоката беспокоило его молчание, — и подкрепить это какой-то суммой. Но, конечно, она, с ее характером, денег может не взять, оттопчется на тебе, докажет Эрне: победила отца, сам приполз и всё признал, а твой график всё равно не подпишет. Ну что? Идем в суд?

— Да.

— Хочу, чтобы ты понимал: учитывая положение Сигилд, в суде ее раньше ноября мы можем не увидеть.

— Судьи встают на сторону беременных и кормящих?

— Я же говорила: на решение влияет судебная практика, личный настрой и позиция опеки.

Душить судью и органы опеки и попечительства муниципалитета «Смородино»!

— А мнение ребенка?

— После десяти лет учитывают. Почему ты так этого боишься? Неужели ты думаешь, Эрна не захочет с тобой встречаться?

Эбергард думал именно так.

— В конце разговора Сигилд предложила еще одну встречу в опеке: ты, она и Эрна. Она скажет при девочке, что поддерживает твой график, и предложит ей самой выбрать…

— Как ей не жалко Эрну. Я тебе больше ничего не должен?

— В смысле? А. Нет, всё пока в рамках оговоренного гонорара, — закрыла блокнот. — Я с тобой часто разговариваю по вечерам, слышишь?

— Я даже тебе отвечаю, сам что-то спрашиваю.


Вероника-Лариса легко потянулась к нему и поцеловала: спасибо, вот это то малое, что потребуется, не бойся.

— А что ты думаешь про меня?

— Я про тебя еще не думал.

Думал, неправда; девушки одинокие и «не» устроены так: каждого взглянувшего на них, остановившегося рядом превращают, обряжают в «единственную, ту самую любовь», любого — убийцу, садовника, соседа в авиационном кресле, брата мужа, незабытого одноклассника, мрачноватого посетителя питейного заведения, даже (и особенно) парня, при знакомстве сказавшего: ты мне не нужна, вообще не нравишься, я никогда тебя не коснусь — девушка седая или «не», начиная с «а если…», двигаясь с неутомимостью вороватой птицы через «а вдруг…», через «может быть…» к «наверное…» до — «он и только он!» — еще один блестящий металлический предмет в свое гнездо, поиграть, заиграться и порезаться до крови, насыщая и распаляя себя несуществующими подтверждениями и поощрениями (гадания и сны всегда на стороне девушек), они хотят — услышать наконец правду, они стремятся к окончательной ясности, потому, что если уж этот «не он», так, значит, следующий «он» уже обязательно! Все девушки одиноки. Все девушки в семье несчастны. Все девушки недооценены. Недолюблены или любимы не так. Неудовлетворенны. Непоняты. И никому не нужны. Они всегда верят в парней с афиши и в то, что производит такие афиши, до дома престарелых, и дальше еще.

— Знаешь, — жар благодарности, она же — за Эбергарда, не за деньги, — если бы у меня была еще жизнь, я бы на тебе женился.


В ответ — ничего, вечером только прислала «вспоминаю и — мурашки по коже», когда Эбергард уже забыл; а вспомнил и — ничего такого не почувствовал, смотрел на спящую Улрике, притих: как она дышит? — как привык: как дышит Эрна? — такое малозаметное ночью существо, вокруг которого поворачивается мир, — посапывает, катит свое колесико, подымается ракетой в свою единственную высь и взлетит — выше его.

На следующей неделе тяжелой оказалась среда; на восемь тридцать монстр вызвал Гуляева и уничтожил за то, что в подвале сверлили, когда он проводил коллегию, мешал сосредоточиться этот кем-то допущенный звук (сверлили на улице, устанавливая доску почета к Дню города, — так повелел мэр), потом выдернул с городского семинара по инвестициям Хассо и полтора часа с разных сторон, используя выражения «недоносок» и «вонючий лимитчик», орал: как Хассо мог за его спиной назначить совещание по сносу незаконно возведенных строений (хотя сам распорядился его срочно провести)?!! Хассо сдуру отвечал и получил (охранники рассказали водителям): «Ты меня не запутаешь! С кем сговорился за моей спиной?!! Да я тебя уничтожу!! Ты думаешь о своих детях?» — Хассо вышел спокойным, смог равномерно дойти до кабинета, час никого не принимал, первый посетитель спросил на выходе у Зинаиды в приемной: «А что, у вас первый зам бухает? Чой-то он с утра такой?»; после обеда монстр проверил чистоту в туалетах на четвертом этаже и уволил завхоза, сорок минут орал по видеосвязи на вице-премьера Ходырева: «Я знаю о каждом твоем шаге! Я знаю, что ты делаешь в комнате отдыха и с кем! Я знаю, сколько ты в округе квартир нахапал!» — и опять позвал Гуляева и душил так просто, чтобы как-то с пользой провести время до выезда на межотраслевой совет по межрегиональному сотрудничеству; как терпит Гуляев, удивлялся Эбергард, генерал! — на старости лет! да, получил квартиру, да, пообещали еще одну, но ведь это не всё; когда бежал наверх по вызову Гуляева исправляться, «реализовывать», «получать», Анне Леонардовне уже открывал душу еще более раздавшийся, словно обожравшийся Пилюс (чаем его здесь не поили) — вот моя смерть, понимал Эбергард, такая: жирная, лыбящаяся свинья.

— Приехал в воскресенье, посидеть в тишине над планом-графиком обеспечения выборных мероприятий… И крадусь так тихонько вдоль стеночки в своей кожаной курточке, и брюки на мне почти спортивные, и вдруг — префект навстречу! — Пилюс вытаращился на Анну Леонардовну, изобразив ужас, она отвернулась включить чайник. — Я вот так вот, в сторонку, в сторонку, крабиком таким, бочком, за мешок мусора и — стою так, не шевелюсь в своей кожаной курточке и брюках, а он меня так — ма-анит… Думаю: всё. Пропал. Вставит сейчас, за внешний вид, а он: Сергей Васильевич, а пойдем-ка выпьем коньячку. — И солидно поднялся, Гуляев позвал его первым.

Эбергард спросил Анну Леонардовну:

— Опять?

— Сегодня вообще, — Анна Леонардовна подала ему чай, — Алексей Данилович мне, конечно, ничего не рассказывает, но… Пришел такой… Я боялась: инфаркт, — Анна Леонардовна давно уже перестала хихикать, показывать незнакомцам коленки и научилась шептать, — мэр проводил селектор по выборам. Что к двадцати трем в день выборов руководители бюджетных учреждений должны отчитаться, сколько человек из числа сотрудников проголосовали и за кого. А префект Востоко-Севера Орлинков…

— Западо-Юга.

— Наверное. Говорит: а если кто заболеет? Вот тут не мэр… Кто штаб «Единой России» возглавляет…

— Ходырев.

— Пояснил: единственное оправдание — бюллетени. Пусть заранее готовят бюллетени. А наш, он и так Ходырева ненавидит, не разобрал, какие бюллетени, и включился: бюллетени мы, конечно, заранее приготовим, но зачем об этом говорить вслух на селекторе? Ходырев мэру всё заострил и преподнес, мэр вчера нашего поманил и вставил. А виноват кто? Правильно: Гуляев! Идите, Алексей Данилович зовет.

— Ну, думаю, пропал ты, Сергей Васильевич, — не спеша рассказывал Гуляеву Пилюс. — Встал я так тихонько за мешки с мусором, крабиком, затаился, присел даже, не дышу, глядь — а префект-то меня — ма-анит. Всё ведь видит! Ты что это, говорит, там, Сергей Васильевич, ну-ка, хватит работать по воскресеньям, — и издавая шипяще-свистящие звуки, Пилюс безмятежно захохотал.

— Вот это — что? — швырнул Гуляев Эбергарду под нос квадрат бумаги.

Вот как, оказывается, с тобой разговаривают в зоне особого доступа, не удержался ты, зрелый человек, понес дальше отравленную пыльцу; Эбергард смотрел в глаза Гуляева: ты же знаешь что это, открытка с поздравлением префекта первоклассникам от «Единой России», подписанная тобой в печать и расхваленная.

Гуляев глаза опустил, но продолжил:

— Никуда не годится! Так не работают.

Кто оплатит тираж?

— Буквы слишком крупные.

Мелкие буквы дети не разберут.

— И должно быть персональное обращение! По имени!

Никто не успеет добыть, проверить и напечатать семь тысяч имен!

— И главное: фразы должны быть короткими. Ясными. Префект приказал найти поздравления первоклассникам от Брежнева, а еще лучше — от Андропова, их и напечатать. За подписью префекта!

— Всё сделаем, Алексей Данилович. Моментально, — и Эбергард крупно вздрогнул, как вздрагивают только дети, — так Пилюс закричал:

— Чему ты улыбаешься?!! Ты работать когда начнешь?!! — вылетало с ревом, под давлением из Пилюса, словно проткнутого встречным кустарником и лопнувшего по шву. — Ты еще префекту доказать должен! Сколько можно Алексея Даниловича подставлять?!!

Эбергард, презирая себя за хлынувший в лицо жар, за испарину внезапного страха, за расчетливость — бить нельзя, тебя провоцируют, не поддайся, — не сводил глаз с Гуляева: хозяин кабинета должен остановить, так полагалось, свести к «излишне эмоциональному обсуждению», добавить «но»; Гуляев неприязненно взмаргивал, стыковал пальцы, ноготь к ногтю, но — не вступался.

— Скоро получишь в лоб! — Столько лет Пилюс ждал! — Тебя никто не прикроет… — длилась, ревела нестерпимая сирена, переход на новый уровень в игре, «новое» в разделе «правила», что означает, если из пяти звездочек «жизней» четыре уже перечеркнуты, — но никто не заставляет, вдруг вспомнил Эбергард, его никто не заставляет, ему, в отличие от многих, важнее другое — важнее Эрна, он сам — поднялся и направился к двери, убрав звуки с такой резкостью, словно оборвался какой-то провод, в такой тишине, словно шел по крыше и третий шаг — в сорокаэтажный высоты воздух; и чуть попозже, на третьем шаге, не зная, почувствовал: уйдет, закроется дверью и вот этого невыносимого больше не будет, не только сейчас — вообще по-прежнему никогда не будет, не будет вот этого «будет» с «не» и без.

— Отставить! — всё, что успел сообразить Гуляев. — Эбергард, немедленно…

Дверные проемы, два, он преодолел ровно, не задев, и вышел (не погонятся же), не заметив: Анна Леонардовна в приемной? говорила ему что? — сразу в долгую ночь, и сидел над открытыми «контактами» в телефоне: позвонить некому и сообщения никго не пришлет. Девушка, писавшая ему по ночам, располнела, собирается рожать, обиженно засыпает и мигает откуда-то из глубины жировых отложений двумя злыми глазками. Болит колено. Нервная почва. Хотелось есть. Некого услышать. Некому сказать. Эрна спит. Ее отняли, отвели подальше, и она спит; завтра первое сентября, первый раз за последние годы этот день для Эбергарда не значит ничего. Эрна пойдет в школу без бабушкиных астр. Бабушка пыталась дозвониться, но Эрна не перезвонила и не ответила. Эбергард ответил.

— Оставь ее, сынок. Просто держи двери открытыми.

Улрике привычно плакала на кухне, потише, когда он приближался, погромче, когда отходил, и в голос, когда поняла — Эбергард не собирается завтракать.

— Что? Что случилось? — он обнимал ее и заученно, уже не вспоминая, что за чем следует, делал искусственное дыхание, включая «губами в губы», для возврата ее к счастливой жизни.

— Просто я подумала, — затрясла головой: да она и сейчас так думает, с этим не поспоришь, — что ты будешь меньше любить нашего малыша, чем Эрну… — и обхватила его: рассказывай подробно, почему это не так?

Мэр приехал на закладку бассейна в Заутрене и, утопив в бетоне капсулу с посланием потомкам, с живостью увечного попрошайки, хозяина костылей враскоряку вскарабкался по деревянной лесенке на трибуну, прижался плечом к режиссеру Иванову-1 — выборы! — ряженые русские бросили плясать, и невидимый радиооратор долил в уши мед и доплевал в федералов, ворующих деньги города.

Мэр (омерзительный, такой всегда, сегодня особо?) поцеловал Иванова-1 в губы и оглядел толпу согнанных старшеклассников и оранжевые жилеты и каски на десяти хмурых трезвых мужчинах, изображавших строителей (настоящие строители — смуглые, в синих и черных куртках — переминались в отдалении, за милицейскими спинами, словно страшились приблизиться), и Эбергарда, стоявшего в положенном ему тридцать шестом ряду.

— Что самое главное в жизни, ребята? Надо держать… что-о? — мэру нравилось, когда ему отвечали хором. — Не слышу! Что же вы не знаете? Надо держать слово!

— Я не понял твоего поведения! — Разъехались; зачехлялся оркестр, фальшивые рабочие расходились, ворча «при царе бочку водки выкатили бы», Гуляев подозвал Эбергарда коротким окриком и взмахом руки, как в период обучения подросшего щенка. — Это что за провокационные выходки?! Когда захотел — встал? Когда захотел — пошел?!!

— Прошу прощения, — и побежавший по низу экрана текст, и сурдоперевод, и руду, загрохотавшую на транспортере, Эбергард пропускал, делал вид «слушаю», но всё же улыбался, если замечал в окружающем и мимошедшем забавное что-то, и озирался, чтобы забавное это подметить.

— Договоримся! — Гуляев добрался наконец до… — На всех коллегиях присутствовать — лично! На всех выездах префекта — лично! Свои вопросы докладывать — лично! Он должен видеть Эбергарда. Твою, так твою мать, работу. Иначе дорогой Эбергард быстро кончится. Желающих на твое место — до хера! — Гуляев с надоевшим страданием перемялся, словно пришлось отвлечься на муки неразношенных туфель или каменную такую крошку под правой пяткой. — Как понимаешь, мне ты симпатичней Пилюса, но — Ему… — Ему, как Богу.

И руководителя окружного пресс-центра до поры оставили; руководитель прошелся, пока не остановила розовая стена с надписью «Если ты не голубой», закрыл ухо телефоном: Фриц кричал, кричал, не расходуя души, как кричат на полуглухих пожилых, рожениц, малолетних правонарушителей и справедливо подозревающих жен:

— Ты не должен показывать им, что тебя есть за что зацепить… Что не всё терпишь! Что ты готов свое отдать! Да ни копейки! Хрен им!!! Зубами держи! Ногтями! Да они побоятся в угол загнать! Ты столько лет… Ты строил свое, сколько сил… Годы! У тебя дочь! Квартира! И теперь, когда им осталось полгодика, вот так всё — отдать?! Они уйдут кормиться на другое поле, а мы — мы останемся, это наше!!!

И ныл, дребезжал трамвайным отзвуком в стеклянной посуде: — Сходи к нему…

— Я не смогу.

— Раньше мог, и решал, и носил…

— И носил. И презирал. Их это не устраивает. Им ведь надо что-то кроме денег.

— В смысле? Недвижимость?

— Мои дни, ночи. Душа. Существо!

— Душа. Какая на хрен душа? Кивай, да и всё!

— Я не могу. Вопрос в том, есть ли в тебе выключатель. И обеспечиваешь ли доступ.

— Эбергард, — Фриц понял; или и прежде понимал «о чем», но жалел времени и себя и вот по доброте собрался всё же «последний раз объяснить», — сейчас главное слово — система. Надо быть, — сообщил как червячье страшное, — внутри. Всё, вся там херня — личное, неличное, правда, неправда, борьба какая-то, ты сам со своим именем-фамилией, будущее, дети — только там могут быть. Внутри. Если ты не пролез или выпал — тебя нет. Надо встроиться. Встроился — держись. Держишься, ходи с прутиком, ищи, где тут под землей финансовые потоки… Но — только в системе. Система!

— А система, чтобы победить сепаратизм… Модернизация экономики… Подготовить граждан для полного осознания своей ответственности на свободных выборах… В условиях плюрализма…

— Как хочешь. Но помнишь, как говорили наши учителя при советской власти? Партийный рубль длиннее, чем рубль. Такой же, как обыкновенный рубль. Но длиннее.

— У вас там… — Жанна не успела досказать, он постеснялся вернуться с трусливым «кто-кто?» и шагнул в собственный кабинет с «не бойся!».

Человек за его столом — а, это Дима — Дима Кириллович, Эбергард уже привык, что — опять новый: Дима серьезно оброс, поседел, нарядился в синий пиджак, напоминающий форменный швейцарско-таможенноавиационный, но без фуражки, светлая водолазка добавила ему мягкости и несуеты; Дима, не шевелясь, думал о чем-то неприсутствующем, Эбергард налег спиной на стену, насижусь, коллегия по выполнению наказов избирателей, — холодное наконец-то утро, идешь, и листики бегут за тобою следом — оба смотрели в окно, как уборщица прометает крыльцо. От человека, что долго с тобой — сидит, заходит, звонит «с днем рождения», кормит, всегда ждешь ножа в шею. Должна ведь быть какая-то цель у него. Он же не «просто так».

— Всё маешься, — Дима погладил рукой стол, чтобы показать на запястье браслет с черными камешками. — Ты можешь увидеть, что внутри меня? Ну, другого человека?

— Кровь?

— Да нет! Вот так: можешь почувствовать себя этим, другим человеком? Представить, что он чувствует? — Дима присматривался к Эбергарду и, как о чем-то географическом, уточнил: — Ты ведь не за правду, да? Русский. Но не за правду. У тебя это — поскромнее. Пусть живут и жрут, как хотят, но тебе желательно, чтобы они правду зна-али.

— Тебя и оттуда уволили?

Дима вздохнул из-за облаков, с вершин неких необозначенных пока достижений: ничего-то ты не понял и вопрос твой только подтверждает мои…

— Не об этом. Я наконец-то в порядке. Я дома. Сам вдруг очнулся: зачем мне это мелкое ворье? Там всё занято. Под каждой струйкой — рот. С запасным ртом. На землю нам — ни капли. Я вдруг догадался: надо сидеть на раздаче. Там, где нарезаются большие порции. В правящих кругах. Ты не знаешь, почему правящие — именно круги?

— Ты в семинарию поступил?

Дима теперь вздохнул с укоризной и потеребил указательным и средним, как огнестрельную почетную отметину, золотой значок на лацкане:

— Слон, видишь? Клуб «Слоны». Слыхал?

— Что-то… Это те, что при департаменте внешнеэкономической деятельности пасутся?

— И там, — тягуче, смолисто, Дима цедил теперь с насмешкой: всего теперь не скажешь, угадывай, — и при Белом доме. И при том Белом доме. Старейший бизнес-клуб мира. Отделения в восьмидесяти двух странах. Это только официально. С виду: просто место, хорошее такое… Место, где собираются и разговаривают разные люди… Даже не представляешь, кого я там… Не скажу. Клятва первого уровня. Никогда бы не подумал… Даже самые непримиримые… А в этом месте — пересекаются… Управление оттуда. Мы-то с тобой живем-барахтаемся, боремся… Надеемся… Кого куда назначат, кто что даст — а это видимость. Мэры там, депутаты… Президенты. Совсем другие люди, на самом деле — рулят…

— Угу. Несколько уровней посвящения. Члены клуба выходят из подземных ходов в любой точке земного шара. И сауна в цоколе с тайскими массажистками украинской национальности… Нашел наконец-то ты место, где решаются все вопросы!

— Нет, Эбергард, оказывается, все вопросы давно решены. И когда это понимаешь… Приходит такой покой… Любое твое желание…

— И трешку могут в монолите? И шунтирование по квоте? И в детский садик?

Дима Кириллович серьезно молчал, перебирая камушек за камушком в браслете.

— Тебя-то как туда взяли? Визитки им рисуешь? Золотых слоников?

— Это здесь — только деньги, — художник нахмурился. — И там деньги. Страшно большие. Но сперва — идеи, образы. Это раньше — кошелек и паспорт. А теперь — портфолио. Чуть что: а портфолио у тебя есть? Им нужны мои идеи — и я поделюсь. Очень задорого. Не сразу. Закреплюсь, а уж потом… У них проблема: Россию привести в отведенное место. Как? Они-то думали: подманиванием. Не-ет. Не знают русских. И я не знаю. Вот пришел на тебя посмотреть. Народ-то наш как-то ухнул и застрял внизу, криво… — Дима неожиданно и неуместно захихикал, сам, кажется, испугался своего смеха, останавливался, но прыскал опять, разлепляя губы. — Когда солнце точно вон над этой самой точкой, народ наш внизу там видать — вроде живы… Но что там с ними? — Дима признал, — скользко и темно. Что же там с народом? Не слышно.

— Небось, и молитесь там… чему-нибудь?

— Богу? — рассмеялся Дима уже законно. — Богу!!! — такой забавной показалась ему давняя шутка, любимая, не уступающая годам, — всё равно смешно! — Богу! — смеялся, сипел и осушал пальцем глаз.

— Как твоя гениальная дочка? Танцы, языки, астрономия?

Дима поднялся: пора.

— Дать тебе машину до метро?

— Зачем? Я теперь не спешу. По совету тибетских врачей передвигаюсь только пешком. Приседаю по утрам, на пресс, на косые мышцы… Пятьдесят раз. Хотя могу и сто. А то уходят — здоро-вые ребята!

Пришел с работы, стало плохо, до второго этажа донесли — инфаркт! Слушай, дай-ка мне взаймы, — голос раскачался, мостиком на канатах, по которому пробежали ноги, — тысячу долларов.

Эбергард, не успев подумать, с небольшой жалостью, что быстро высохнет, оставив белесый соляной след, отсчитал: десять.

— И хочу узнать твое мнение, — Дима не прятал деньги, боялся выпустить из рук. — Если гореть одним, все силы свои, всю душу свою отдать одному, ни о чем другом… Каждую минуту. Ради одного, и — делать, делать, делать, — брызнула слюна и он смущенно осекся, — ведь не может это — не дать ничего? Чтоб: совсем ничего? Если всё делать, делать, делать по-настоящему, как главное, всю душу свою отдать! Душу! Не шутка. Ведь человек, когда хочет и делает, ведь пробьет, добьется, спасется, достигнет — дадут же ему? Даже если потом? Или совсем потом? Нет, не потом. А всё-таки — ему. Скажи. Да?

Эбергард ни хрена не понял, но согласился:

— Да. Пошел я, короче, на коллегию.

— Вот и я так думаю. Да! — Дима встрепенулся, словно услышал долгожданный оклик, и выбежал из кабинета.

Поздно, Эбергард остался так, что ни рука протянутая, ни взгляд ничей не могли его… в темнеющем небе увязли костлявые березовые кроны, и ночь расчертила город электрическими кляксами, минута, когда на бахчевые развалы к смуглым друзьям приходят арбузные девушки, всегда — по две, и всегда — одна блондинка.

— Какой вам арбуз? Средний?

— Сладкий.

Продавец в синем фартуке встал на табуретку и надавал пощечин ближайшим арбузным бокам — все отозвались одинаковым сырым звуком; он вытащил ближайший, подержал в ладони и определил:

— Двести восемьдесят пять рублей.

Эбергард прижал арбуз к себе, не понадеявшись на серый пакет, и понес, озираясь: мы проехали дальше, и рельеф времени изменился, куда-то пропали Первое мая. Седьмое ноября. Палки транспарантов. Красные банты. Да и дни рождения и Новые года заметно сгладились, хотя еще можно определить, где они примерно находились…

Некуда.

Он опустился на освободившуюся лавку у ресторана «Под белыми березами» и разглядывал девушек — входивших и выходивших (зад плосковат, а вон та, такая полногрудая, что должны на ней расти мох и водоросли) — как расколупать мир? — заглядывал в ближайшие автомобильные пещеры, под запыленные стекла, даже телефон достал, набрать номер, выведенный извилисто и толсто, словно зубной пастой по стеклу рухляди после «продается», — хоть с кем-то поговорить; всегда успокаивался, когда поливал деревья, вырывал сорняки, а особенно — оплачивая квитанции за квартиру, телефон — подтверждение: верно живешь, а самое лучшее подтверждение — ходить и ездить с охраной; вот кому — позвонил адвокату: ты мне сегодня приснилась.

— А что мы там делали? — жадно ухватилась она, вот и появился первый кусочек их общей жизни, Вероника-Лариса пыталась угадать: что же с ним, и давила на общеукрепляющее, универсальное. — Выиграем суд, весной полетишь с дочерью в Египет, и, может быть, в соседнем номере случайно окажусь я. Будешь ко мне приходить по ночам?

— Конечно, — кому ж не захочется такого: ночь, тьма, чистота тел, горячих от душевых струй, три тысячи километров от реальности, места прописки и совести. И ненадолго.

— Плохое настроение? Приезжай в гости!

— У меня не бывает плохого настроения. Бывает: переел, голодный или не выспался.

— Не хочешь говорить.

Сказал бы, но в чужой душе надо вести себя, как в чужой квартире: не следить, вымыть за собой чашки. Заплатить за проживание. Не оставлять неустранимых последствий, если не оформил прав собственности. Или не собираешься это сделать в ближайшее время.

Эбергард замерз, и теперь, еще не причалив к микромиру одеял, повторяющихся движений, зубной щетки и жевания разной пищи, когда сердце едва слышно, а внутри стучит что-то другое, он признал: боюсь; почуял беспредельный ужас животного перед «не жить!!!», «не быть!!!» — а если потянет на коллегию его, если — и его! — будут спрашивать, гвоздить… И он — не сможет промолчать, а не промолчать — это гибель. Или можно и сказать что-то, и уцелеть; не понимал: как? Как живут все, кроме него?! Страшно. Так страшно, что захотелось серьезно заболеть, спрятаться за мебель, завтра уехать, забиться в мусор и выжить, подставить кого-то вместо… Страшно. И вот в этом, это — вся его жизнь, неожиданно с ужасом признавал Эбергард, другой нет, и деться отсюда некуда — резко поднялся, схватил арбуз и уговаривал себя: просто замерз, толком не пообедал, просто — скопилось всё, и вот вдруг — показалось; нет, будет бояться, но не так, не так страшно. Можно еще, ничего. Как твои дела, спрашивает Улрике. Нормально.

Часто он встречался с Эрной — в нескольких повторяющихся местах: у школы, на Институтском проспекте — ей не дают пройти пьяные уроды, и Эбергард выскакивает из машины; в Испании — в доме, где они живут вместе, завтракают вместе, на балкон деревья протягивают розовые цветы; еще — в больнице — Эрне предстоит не опасная, но сложная операция, совсем не опасная, но сложнейшая, из тех, где всё упирается в руки хирурга и уход, то есть в цену, — и Эбергард всё «решает» в больнице… и потом, когда он ждет Эрну возле школы, она смеется с подружками, не сразу увидела его, и вот: увидела и — бежит… и потом, когда Эрна поступает в институт, и потом, когда размышляет с женихом, куда отправиться после свадьбы, когда выбирает работу, когда мечтает о небольшой такой машине смешной расцветки, — всё «решает» он; когда Эрна ссорится с мамой — мирит, это потом, после «много лет», а в серии «В больнице» Эрна попросит: «Посиди еще. Хоть немного», — а за его спиной уже аккуратно закатывают вторую кровать и причаливают к стене: «Я никуда не собираюсь. Остаюсь здесь»… В этих встречах он обжился, предвидел каждое слово, встречи соединялись переходами сквозь годы, хотя каждую встречу Эбергард продумывал, как предпоследнюю; Эрна почти не менялась — так, если только подрастала немного и больше походила на отца, да и Эбергард не менялся — так, мудрел, подсыхал, побольше подкапливал денег, ездил в мэрию — там кабинет, играл в бадминтон с депутатами Мосгордумы в Одинцово и вложился в английский инвестиционный фонд; и даже в последней больнице, в больнице его (тоже в — предпоследнюю встречу, в последней — этого не менял: Эрна приезжала на кладбище поговорить), когда он полулежал, еще не поехав, ускоряясь и лысея от химиотерапий, по крутой пластмассовой горке, поливаемый болью, на больничной клеенке, но уже поднявшись на нее и оглянувшись на всё, что оставалось, — он не менялся, такой же, такой же увидит свою скуластую девочку, и опять ее рука схватит исколотую руку его — удержать; навстречу — двинет ей распечатанные письма, распечатанные сообщения, всё накопленное и недошедшее, их общие фотографии (вот всё, что я, что главное было во мне), и деньги, много денег — кажется, всё? ты, наверное, спешишь? больше не приходи, не хочу, чтобы ты меня видела другим, — она скажет: «Я никуда не уйду. Я буду здесь», — и заплачет: «Папа, папа, как всё могло быть по-другому… Как я виновата…»; не надо, он сделает так: накроет ладонью ей лоб и поднимет челку, чтобы только лицо, смятое рыданиями: вот ты моя (всегда так делал, забирая из сада) — ему бы хватило; не плачь — спасибо, что вернулась, этих лет не было; мы не расставались; так встречались они с Эрной в первые уже знакомые часы ночи, всё плохо, и будет всё плохо, и ничего, никак…

Утром без звонка нагрянули «органы опеки» — две басовитые, до срока отжившие, оплавившиеся, смылившиеся женщины из обозленной бедноты с проволочно-седыми завитками на головах, серые и опухшие дворницкие лица.

— Не разувайтесь.

— А мы и не собирались! — обыском, каждую дверцу — открыть! — шли за Улрике, одна записывала, вторая уточняла:

— Какое конкретно у ребенка будет место для приема пищи? Как будет обеспечен доступ свежего воздуха в спальное помещение? — И перестали торопиться, как только Улрике предложила «выпить чаю», ели долго, с удовольствием, разборчиво и не благодаря. Улрике заглядывала с шепотком:

— Сказали, что они будут писать заключение, дай им денег! — Еще заглядывала: — Хотя бы поговори, пошути с ними, как ты умеешь. Им же важно, чтобы ты лично попросил!

Он не оборачивался, смотрел, как дождь идет в густой теплой тьме, похожей на весеннюю, и черные сгребают листья к ногам деревьев и охапками сносят в железные корыта — в таком корыте его купали, такое корыто ставили под водосток — собрать дождевой воды; в префектуре он еще издали увидел Кристианыча — Кристианыча, сухонькое, шаркающее существо, уже не обходили, не торопились опередить с пожеланием здравия, бросили бояться и не начали жалеть — Кристианыч больше не ходил страшно, поднявшись на задние лапы, ползал, глазами в пол, не уменьшился — он исчез, забылся, умер — как и не было великого первого зама, паука тайных нитей, лисы. Монстр почему-то разрешил пожить Кристианычу «советником» в комнате без окон возле бомбоубежища, машину Кристианычу оплачивал Стасик Запорожный из «Стройметресурса», за что-то расплачиваясь или на что-то надеясь; монстр «советника» не принимал, и поэтому рабочий день Кристианыч отсиживал в приемной Хассо, «буду жить для тебя», поручи: расписывал почту, набрасывал проекты распоряжения, гонял в мэрию отмучиться «представителем» на каторжном «О внесении изменений в межотраслевую программу о повышении эффективности профессионально-технического образования в период до 2020 года»; дождавшись минуты покоя Хассо и его стыдливой благодарности, просил одно: когда монстр станет мэром, а Хассо префектом (а это будет, пока он не может Хассо открыть всё, но «источники» надежны, решение есть, и Путин одобряет), пусть Хассо сделает его, Евгения Кристиановича Сидорова, всего лишь руководителем своего аппарата, и — достаточно! Хассо посмеивался, отмахивался, краснел, но слушал, наслаждаясь и привыкая.

— Эбергард, — просипел Кристианыч и подарил сухонькое монашеское рукопожатие, — спасибо, что помнишь. Но не заходишь. Попьем чаю? — он говорил в сторону предполагаемого нахождения Эбергарда, как слепец, мимо лица, отвернувшись, но точно схватив за локоть — страшной цепкостью сказки или сонного кошмара.

На столе Кристианыча увидел толстую методичку с животноводческой фотографией на обложке.

— Не читал? Хочешь, дам? На рынке появились племенные вьетнамские свиньи. Переворот в животноводстве! Едят очень мало, а растут очень быстро. Чистоплотны и разумны. В четыре месяца уже спариваются! — Эбергард смущенно вздыхал: Кристианыч своими руками наливает ему чай! — Как с судом думаешь решать?

Лишь бы помучить. Не уйти, пока не допьешь из чашки. Жизнь хищного пресмыкающегося давно окончена, сожрешь только то, что само подползет, что подманишь изображением сдохшего состояния на длину языка. Эбергард медлил, но — неожиданная нужда безоконных покоев и даже признательность: один, кто не забыл его беды, Кристианыч! — поэтому сказал как есть:

— Когда узнаю фамилию судьи, попрошу Гуляева позвонить Макаренковой, председателю Смородиновского суда.

— Позвонит? — Нет, Кристианыч имеет сочувствие к живому, он просто и сам не знает, живет на хуторе, таежной заимке, на полярную льдину ему парашютами доставляют сгущенное молоко, «Интернет… а что это такое?» — как там? на Большой земле? подумалось так просто вслух, рептилия прогладила глаза складчатыми веками — раз и раз, в зрачках не отражалось ничего, состояние пустоты и покоя. — Даже если позвонит, а не скажет «позвонил!»… Макаренкова с ним не соединится — это не ее уровень, да и Гуляев человек новый, кто его знает? Да и потом, — сердечно сказал Кристианыч, — тебе же надо не просто переговорить, а порешать свой вопрос… И в сумму не улететь. — Ты не один, вот и я уже с тобой, всё равно нечем заняться: Кристианыч закрыл ладонью глаза, нащупывая узлы на веревках, — Хассо сейчас плотно контактирует с Макаренковой по стройке на Институтском… Возникли какие-то… отношения, — то есть Макаренкова уже получила квартиру, гараж, себе, дочери и ожидала новых поступлений. — Но личный вопрос, — у Кристианыча потаял голос до водопроводного сипения, — Хассо может задать только с разрешения, — и губами одними, — префекта.

«Тем более — вопрос не свой»; не сказано, но понятно.

— Твой вопрос — это не вопрос, раньше бы ты… Одним звонком, — Кристианыч изогнул на бумаге крохотный чернильный вопросик червячком и кольнул ручкой, нанося под — точку, а рядом размалевал распахнутую пасть — еще вопрос, громадный, пожирающий всё. — Вот вопрос. То, что у тебя не сложилось. С ним. Вот что надо решать. Тогда и остальное решится. А то что получается — выстраивал, подгребал, отрабатывал отношения, соответствовал и теперь — всё отдай?

— Я с Гуляевым…

— То, что вы там с Гуляевым уточнили, это… — Кристианыч как-то стеснительно употребил грубое словцо, — его эти копейки не интересуют. Ему — любой будет носить на твоем месте, и не… — Кристианыч нарисовал «%», — а всё. Потому, что работа ему твоя не нужна. Интервью, узнаваемость там, опросы, пиар-миар, любовь населения — ничего. Даже выборы. Провалит — Лида его всё равно не отпустит. Ему, им перед уходом нужно только одно. Как можно больше. Не потом, а сейчас. Ну и еще — чтобы все боялись. Такая личная особенность. Но это сейчас распространено, — Кристианыч взглянул над собой: вон оттуда идет. — А ты, Эбергард, ему не понятен.

Кому-то, человеку теплой соседней крови, Эбергард сказал бы: я не смогу; самому себе: я не знаю как! — но Кристианычу от потери сил не знал, что ответить, Кристианыч не нажимал, отвечать необязательно, оставалось — долгое безмолвие, непривычное обоим.

— Тебе надо… выйти с ним на разговор о деньгах.

— Он не будет со мной говорить.

— Напрямую не будет. А через Хассо, например, — в глазах рептилии вспыхнули и заплясали гаденькие спичечные огоньки, — очень даже. — Математика несложная; попробуй; не сможешь — подскажу.

Эбергард потер с силой лоб, от переносицы к корням волос, вариант «в» — «не знаю».

— Бюджет забрал в свои руки, — в глазах Кристианыча из огоньков выросло желтое пламя, — а освоить не может. Потому что делиться не хочет, всё себе. А ротик-то, — Кристианыч слепил из пальцев какую-то мелкую пасть, — всего не заглотишь. Год кончается, а полмиллиарда на счету… С этим годом я помог — двести миллионов через аукцион кинули фирме его сына, двести — зятю… Так что — я себе проезд оплатил, — Кристианыч накрыл ладонью настольный календарь, — но будет и следующий год… Особый. Нервный. Вдруг он у всех будет последним? — дал Эбергарду поплавать, подергаться и опять потянул леску. — Округ взял на себя организацию горячего питания в учреждениях управления культуры, — Кристианыч поискал документы, но остановил руку: а, не надо, и так помню, — семьдесят восемь миллионов. Ну?

Господи, ну почему нельзя сразу сказать всё, без этих пригоршней унижающей грязи в морду? — что значит?!!

— Подтянешь своих коммерсов по этой теме, — Кристианыч никогда не работал сам, на «земле», только «решал», но в целом представлял цикл изготовления изделия, что сложного? — Аукционом будет заниматься твой друг Пилюс. Если на аукцион из города кто-нибудь залетный на дуру, понимаешь, подкатит, Пилюс его снимет… Если окружные какие — с ними сам решай, что тебя учить. Мимо тебя муха без пропуска не пролетит. И когда мы получаем на аукционе одного участника — твоего, — Кристианыч нарисовал четыре квадратика, но три зачеркнул, а четвертый обвел двумя кружками — вот он, — то снижать цену контракта победителю не потребуется. Ему, — Кристианыч зыркнул: понял кому? — на закрепление отношений, — Кристианыч карандашиком накрутил «30 %», — посоответствуешь. Со всего остального сам, если хочешь, можешь что-то себе…

— Спасибо, не надо. Мне — решить по суду, и отношения.

— Давай. Октябрь. Аукцион объявляем в декабре. От тебя — название фирмы: кто.

Эбергард не мог представить: кто? супы, пюре. Мясо. Подумаю кто. Сбегутся, только шепни: бюджет.

— Какой у тебя другой путь? Или отдашь им всё, — Кристианыч повеселел, наблюдая издали забавы молодых хищников по каналу «Мир дикой природы», антилопа не убежит, и зная, чем всё кончится еще потом и совсем потом, когда обожравшиеся уснут и слетятся плечистые птицы. — Вот, Эбергард, дожили мы до времен, да?

Эбергард посчитал:

— Получается, — и нарисовал «30 % = 23 400 ООО».

— Давай-ка, — Кристианыч переправил на «24 ООО ООО», — покруглее.

— Понял. Спасибо, Евгений Кристианович, — впервые ничего не изображая.

Советник префекта сварливо проворчал:

— Спасибо, спасибо… Увел самую красивую девушку в округе, а теперь: спасибо, Евгений Кристианович. Иди работай, семью кормить надо! Когда рожать-то?

— Март.

— Привет, — он поцеловал Веронику-Ларису, и постояли, с усилием прижимаясь в поисках идеального совпадения, когда изгиб принимает впадину, а плоть пружинисто и возбуждающе уступает до нужного горячего предела, — адвокат оделась строго, но взглядывала на Эбергарда блестящими, счастливыми глазами, играла губами, трогая его плечи, поглаживая шею, словно «а дальше?», «вот и наступило»; разве думает о его суде?

— Судья Чередниченко. Вставай, когда войдет. И когда захочешь что-нибудь сказать. «Ваша честь» обращайся — так полагается. Не волнуйся, предварительное слушание — ничего не будет…

Первыми — в списке на двери — они забрались в комнату по имени «зал», на лучшие места — лицом ко входу, за спиной окно, на лавках уже ожидали человек шесть (судья, рассматривая дела, вела еще и прием населения); незаметно появились судья в мантии с заранее отсутствующим лицом и бледная отечная секретарша, их мгновенно скрыли согбенные спины пришедших подавать исковые; Эбергард быстро поднялся, такая новая игра, не успел (да и боялся) взглянуть на судью (что-то коротко стриженное, пожизненно несчастное, как сирота), смотрел в стену, выкрашенную в неземной, в нерастительный цвет, ужасно билось сердце и задрожал внутри голос, смотрел на часы — сидят уже десять минут; хотелось, чтобы «те» не пришли, чтобы их не существовало, у них не хватило денег, начать побеждать прямо сейчас, — но кто-то шумно вошел (двое, бабы), заняли (подвигания, стуки) стулья напротив.

— Так, — судья Чередниченко осмысленно заглянула в часы, словно носила на запястье компас и постоянно двигалась по неизвестным местам. — По иску Эбергарда… Сюда подойдите. Не хотите по-хорошему договориться?

— Мы то хотим! — громко откликнулась ВероникаЛариса.

Из «тех» поднялась тетка в браслетах, серьгах, цепочках повсюду, включая тестообразную талию и щиколотку, крашеные «перья» на голове, белая рубашка оттеняет загар, и пробубнила:

— Ваша честь, мы не готовы, только приступили к ознакомлению с материалами дела… Только вчера подписали договор на представление интересов ответчика…

Судья покусала ноготь на большом и сквозь зевок спросила:

— Ну, а ходатайства какие будете заявлять? Встречные иски? Запросы?

— Не готовы, ваша честь…

— Давайте тогда согласуем дату рассмотрения. Какие предложения? Я выхожу из отпуска и… Ну, вот двадцатое ноября, семнадцать пятнадцать — все могут? Все, дело назначается к слушанию. В протокольчике все расписались? Кому повестки нужны — свидетелям или на свое имя…

— А двадцатого будет заседание или ознакомление? — бессмысленно уколола Вероника-Лариса.

— Ознакомление, — скучала судья.

— А сегодня тогда что?

— И сегодня ознакомление.

— Так ознакомление может быть только одно!

Судья отвернулась и крикнула в коридор (дверь волшебно отворилась сама собой, руками опытных, знающих когда):

— Есть новые исковые?

В комнату повалила накопившаяся толпа, растеряв любовно шлифовавшуюся и согласованную очередь, из списка под номером 2 — занимали места веселые и говорливые участники следующего рассмотрения, перекликаясь:

— А это вы наши ответчики?

И судью заново загородила очередь несчастных, не имевших денег на адвокатов, — судья живо их отбраковывала и прогоняла, старушки отходили с растерянными, словно расквашенными лицами, роняя листы, мучительно исписанные вручную, на затоптанный пол, но «те», «та» сторона — Эбергард увидел и второго адвоката (несчастная и худющая, волосы барашком) — к судье оказались ближними, по-приятельски впритык к столу, и шу-шу-шу, только и доносилось: «А вы до какого в отпуске?» и «Мы тогда подойдем», «Сейчас оформляется собственность», и — вон, вниз, сквозь игольное ушко металлоискателя, мимо дежурного, поселяющего в расчерченные стойла в журнале паспортные номера желающих пройти, на воздух, мимо тротуара… Вероника-Лариса схватила его за руку с тревогой: посмотри на меня! — словно на лбу его мигал датчик резкого повышения черепного давления, а под кожей заметными буграми катили волны крови — черней, всё черней.

— Всё! До свидания!

— Ну, куда ты идешь?! — переступая какие-то покрышки поблескивающими сталью каблуками, открывая колени, лезла за ним меж склонившихся веток, над собачьим дерьмом, а он пер перпендикулярно направлению тротуара — куда-нибудь, пока впереди не открылась наквашенная конными армиями, ордами гастарбайтаров грязь; попросила уже с какой-то догадливой злостью: — Ну, скажи, скажи мне всё, что хочешь, не держи в себе!

— Да какой в этом… Почему так долго?! На конец ноября!

— Судья идет в отпуск.

— Значит, менять судью! Почему ты молчала?! Ты же видишь — они договорились, вон как терлись у ее стола!

— Послушай, — вот это у нее ублюдочный такой заход — всё начинать с засахаренного «послушай»… — Это обычная манера адвокатов… Возможно, они судье примелькались, судиться хотят именно у нее.

— Значит, они уже всё решили!

— Послушай, судье наплевать на договоренности, ей главное, чтобы решение ее не отменили. Поменяем судью — новая поставит твое дело последним — еще позже! Послушай, адвокаты только вступили в процесс, дело знают только со слов твоей бывшей, я пошлю им проект соглашения, мы же оставляем им пути к отступлению… Послушай, тебе сейчас надо работать с опекой, заключение опеки должно быть благоприятным для нас.

Надо другое — другое… он представлял, какой будет судья, когда ей позвонят и скажут, как сразу всё изменится — да солнце поменяет цвет!

— Послушай, нельзя так реагировать, — не могла сдерживаться, сжимала его ладони, проверяя, нет ли еще кольца, хотя знала про Улрике всё, почти, но всё же — есть кольцо? Первый раз они целовались всерьез, в подзаборных зарослях, в окрестностях строительных раскопок, она помогала его трясущимся пальцам расстегнуть пуговицу на блузке, и даже вторую! — третью!!! — и сразу прижавшись (пусть никто не видит, только твое!), знакомя с родинками на груди и тем, как всё у нее там огромно и будоражаще плотно; а сама, жмурясь от собственной храбрости, трогала у него то, что трогать полагалось, — настойчиво, но так, что было видно: ей это неважно, самое важное не это, важное вот:

— Я с такой нежностью к тебе… Но тебе всё это не надо, да? А ты, наверное, думаешь: во попал?

Думал другое: не могу ничего не делать, надо что-то делать, подключать, на нужных выходить, обеспечивать, заинтересовывать или душить судью Чередниченко; адвокату Веронике-Ларисе так не хотелось выныривать из его прикосновений, из собственной нужности, востребованности тела — к оплаченному перечню услуг, к тому, что может быть выполнено, перевернуто, отложено, окончено и забыто, но:

— Не надо никому звонить. Председатели судов обещают «поможем», но судьям инструкций не передают. Занимайся опекой. Если опека напишет «дочь категорически против встреч с отцом», никакой судья не поможет. В опеке ограниченные женщины, жестокие к мужчинам. Послушай, из опыта моего: успокойся, — и целовала всё так же жадно, стремясь, «успокойся» означало то, что наоборот, — отойди в сторону, пройдут годы, и дочь поймет, что за мать у нее, если лишила отца… И сама прибежит к тебе. Не волнуйся, присудят нормальный график.

Думай (ступеньки под ногами начали двигаться), кто посерьезней; Эбергард позвонил зомби — дерганому, пучеглазому господину, что верховодил в избирательном штабе силовика, пережидавшего ненастье, — зомби одевался чисто и не бычил, и знаться должен с такими же, но не вышло: как всякий русский, услышав «освоить бюджет», зомби выпалил:

— Не надо никого искать. Исполнитель уже есть. Это я.

— Но там же горячее питание детям.

— В любой сфере. Опыт и необходимые лицензии. Не менее десяти лет на рынке. Назначайте время.

А может, и… Но не спешить, посмотрим. Каждое утро он вычеркивал из главного своего списка «сделанное» и добавлял «сделанное не», вот: муниципалитет, Бородкина…

Виктория Васильевна после «как вы там?» и «а вы как?» в тональности «нечеловечески занята, но с матермальной пользой для себя могу говорить сколько угодно»:

— Подготовили мои девчонки заключение по вам для суда. Я так, по диагонали… Да всё там хорошо, — и чуть лукаво, подсказывая «куда» — вот сюда: — Хорошо, сказали, живет Эбергард. Видно, человек состоятельный.

— Дорогая Виктория Васильевна…

— Да-а? — мурлыкало в трубку и урчало бородавчатое существо.

— Хотел попросить красивую женщину о невозможном…

— Мр-р… Пробуйте.

— Из соображений христианского милосердия… До суда… Одним глазом! Ни слова не попрошу поправить… Но чтобы быть готовым, — сверяясь по часам, семь минут сорок две секунды он упрашивал, и камень отвалился только по чудотворному «подъехать и отблагодарить». Эбергард вышел в приемную и над головой окаменевшей Жанны смотрел, как ожил факс, дрогнул, зажужжал и выпустил язык, ползучим гадом полезла бумага, свисая и заворачиваясь в свиток, — обрыв! — и первое же, что (остальное уже не читать): «со слов бывшей супруги, отец больше года не желает видеться с дочерью, не отвечает на ее звонки, не интересуется ее жизнью, демонстрирует крайне неприязненное отношение» и «девочка не видит смысла в регулярных встречах с отцом» — это прочтут в суде… ничего, дальше в списке? управление культуры, Оля Гревцева (пускай, Хассо эти строчки уберет, не всё ж выкупать!). В машине (уже потребность) выстукивал, нажимал Веронике-Ларисе и получал нужное: «Не печалься. Супруга твоя не железная. Судья не безнадежная», и сообщения стирал, как стирал когда-то сообщения Улрике, навык пригодился; не оставлял телефон без присмотра, брал с собой в душ и туалет (Вероника-Лариса любила написать за полночь или прислать свое красиво полураздетое тело, но не снимала трусов), но всё ему казалось, что Улрике тайком… как Сигилд когда-то; и разговаривал-разговаривал с судьей — судья Чередниченко внимательнейше слушала, хоть он и возвращал себя сюда, в машину, одергивал: не будет так слушать, не станет вникать, пройдет всё унизительно, быстро и безжалостно, даже время ноябрьское назначенное это подтверждает — 17:15, а в 18:00 уже войдут следующие или — конец рабочего дня; а Павел Валентинович с температурной равномерностью электрокамина грел его своим прошлым великого администратора:

— Помните такого, Юрия Беднякова?

— Любимый певец моей мамы. Но песен не помню.

— А я помню его нищим студентом! Харьковской консерватории! Пел в ресторане и там же вставлял раком буфетчице Гале старше его на восемь лет. Галя предложила: вложу в тебя нажитые средства, взамен свадьба и контроль за доходной частью. Деньги трать сколько хочешь, но лежат пусть — на моей сберкнижке. И к тому времени, когда Юра заделался обладателем сдвоенной квартиры на Ялтинской набережной и персональной ставки — сто пятьдесят рэ! — за концерт, получил «Волгу» с водителем и любовь Щербицкого — такого помните? — у Гали на каждом пальце, включая большой, сверкало колечко с бриллиантами!

В окружном управлении культуры, ограждаясь от террора и гриппа, выставили охрану, и два синерубашечных заспанных парня, прописанных в Республике Чувашия, задушевно объясняли лицам без пропуска, не догадавшимся или жалевшим дать сто рублей:

— Нельзя! Как же вы не понимаете? Вы ж несете бактерии!

Приемную Оли Гревцевой загромождали цветочные корзины, как покойницкая; Эбергард замер: неужели? Жанна забыла предупредить? Убью!

— У Ольги Петровны сегодня день рождения?

Суетливая старушка, распоряжавшаяся в Олиной приемной, прославленная феноменальной памятью на голоса в телефоне, объяснила, прицеливаясь указательным в каждый букет:

— При чем здесь день рождения? Благодарят. Это — поступление в музыкальную школу, это — подрядная организация, это — ремонт центра творчества, это за экзамены, за концерт на юбилее начальника ФСБ окружного, за стипендии одаренным детям, это — просто один видный такой господин — на будущее…

— Бо-оже! — как-то увеличившая губы Оля сбросила пиджак, открыв голые плечи. — Сижу и гадаю: что, что, ну что могло… Чтобы — сам! Эбергард!!!

— Да ладно, Оль.

— Слушай, у тебя такой классный костюм, — она встала и теребила Эбергарда, — и галстук такой классный. И ремень. И запах такой классный. Ты весь такой классный. А глаза — грустные опять, ну что это такое? — Она шлепнула Эбергарда по заду и соединила губы для производства некоего посасывающего движения. — Эй, ты где? — И пошла к гостевому дивану, начав покачивать бедрами на третьем шаге, словно для производства этого движения надо сперва начать перемещение по прямой основным ходом, а потом уже автоматически включается дополнительный двигатель поперечного размаха.

— Оль.

— Видишь, что ношу? — устроившись как-то неудобно, боком на диване, она потянула вверх юбку осторожным движением, словно боясь упустить из-под нее какого-то приобретенного, но еще не прирученного зверька, и показала кружевной верх чулок, прихваченный застежкой. — А никто этого не видит. — Особенной мукой, просто опасностью в правление Бабца было поздравлять подвыпившую Олю с днем рождения — Эбергарда однажды спасла только старушка из приемной, вовремя вступившая в кабинет.

— Не интересно тебе со мной, — подлавливала Оля движения его глаз, — улыбаешься через силу. Скучаешь. Ты здесь?

— Да всё нормально.

— Ну что ты там сел как чужой, — две руки протянулись навстречу, — иди сюда.

Эбергард пересел:

— Оль.

— Да, — руководитель управления культуры поцеловала его в губы. — Очень внимательно слушаю, — поцеловала еще разок. — Я потом всё сотру.

— Там, может, вспомнишь, какой-то аукцион зимой, по горячему питанию…

Оля из вежливости и ради продолжения поцелуев постаралась остаться в рамках, но — нет: искренне захохотала, прикрыв рот пожилой ладонью:

— Я не могу… Из мэрии звонят — идем на аукцион, департамент две фирмы засылает… Юрий Петрович наш Еременко в погонах приезжал — тоже хочу… От отца Георгия звонили бойцы! Да еще «солнцевские» интересовались… А тут подъезжает после всех, — она закатывалась со злостью и жестяным позвякиванием, морща нос и перехватывая слезы, — такой чистенький — я не могу! — и весь классный такой наш Эбергард! — и говорит: о-о-ох… Ольга Петровна, может, помните… Там какой-то аукцион… Ох, всё, всё, — обиделась: вот, значит, зачем, нету чистоты, к зрелым женщинам нету чувств — вернулась за стол к зеркалу, к плану-графику работы, салфеткам, таблеткам и расписанию прикладывания пиявок для поддержания вечности красоты.

— Может быть, один мой знакомый…

— Мне всё равно, — Оля уже собралась кому-то звонить; закончим, своих, знаешь, дел… — Я стараюсь аукционов не касаться, всё — там, и там, с ними, у них, — мэрию, префектуру показывала она, Кремль, где взрослые, серьезные и большие. — Я слышала, ты опять будешь папой? Ба-атюшки, как наш Эбергард краснеет! Не уходи, дай я еще посмотрю!

— Домой, — и от усталости не мог ничего, даже смотреть. Пожарный дядя Юра Еременко и бойцы отца Георгия… подумать утром, и: надо бы повести Улрике ужинать или хотя бы — цветы; цветы — любовь; когда-то Сигилд попросила: «Останови здесь» — и вышла купить букет матери, он запоздало подергался «давай я!», но «ты опять выберешь самое дорогое» и «ты же не знаешь, что моя мама любит». Эбергард гладил отсыревшими ладонями руль и судорожно: что скажу, если…

«Оказывается, я очень счастливая». — «Да?» — «Продавщица сказала: вы очень счастливая». — «Почему?» — «Сказала: ваш муж так часто покупает цветы. Видно, очень вас любит». Сигилд улыбалась и смотрела сквозь слезы вперед. «Надо же, как запомнила… Ты же знаешь, в префектуре постоянно дни рождения». — «Знаю. Я знаю, всё понимаю, Эбергард…» Слова женщины, которую обманываешь, заселяешь своей интонацией; и обманутая женщина говорит с тобой так, как заслужил, а сердце твое запекается в неподвижности — не вздохнуть, хотя возбужден заботой о своей лжи так, что спокойно не сидится (у Еременко все фирмы оформлены на жену и брата), огненное, чрезмерное желание оспорить: нет, он не врет… «Моя бывшая жена» — звучит так странно, упала где-то позади, умерла, но от нее отрываются теперь и всплывают куски в виде «приснилась ночью» и «а вот я вспомнил»; вечера с Улрике превратились в то, что преодолевают, близость (Улрике следила за регулярностью, регулярность входила в рецепт его верности, равной ее счастью) стала пропуском в «поспать»; она готовила ему вопросы по квартире, расклеивая цветные метки по страницам мебельных каталогов, показывала в компьютере: нравится? — Эбергард стеснялся признаться: «Всё равно»; перед сном он говорил с малышом, шептал бессмысленные ласковые… поглаживая кожаный купол живота, начиная с «это я, папа», и представлял маленькую Эрну, и знал — каждую минуту! — одно: больше никогда не разведется, всегда найдет в себе силы обнимать и любить то, во что превратилось то, что любил; хотя — неужели всё это всерьез, до смерти, и эта женщина родит ему ребенка?..

— Ты не грустишь? — оборачивалась Улрике, не отпускала его руку (вот бы встретился знакомый!) — вон она! — идет беременная, и муж ведет по платному отделению института акушерства и гинекологии, и не просто за талончиком и в очередь — профессор ждет, окружное управление здравоохранения вызвонило, департамент направил письмо, в конверте готовы деньги. — Ты не сердишься на меня ни за что? — остановила его: обнимай! у нас же праздник, главная — я! отправить бы ее одну, но не осмелился. Улрике не понимает, какое у него сейчас время.

— Кто там у вас? — верблюдолицый профессор с равномерным присутствием золота во всех уместных местах не интересовался Улрике, пришедшей посмеяться с кем-нибудь над своими страхами, он улыбался Эбергарду, тому, кто решит «сколько», и знал, как запускается машинка, ссыпающая монеты.

— Девочка, говорят, — пожаловался Эбергард.

— Что-о? — Да кто это там говорит? Профессор вскочил, чтобы тут же исправить это порожденное чьим-то невежеством обстоятельство, не вполне удовлетворяющее пожеланиям вот этого вот важного, самого важного (на предстоящие десять минут) господина. — А ну-ка пошли! — Шутливо, но с напором, вы уж позволите мне тут немного покомандовать?

Мимо охраны, разрывая очереди, в лучший кабинет, выпроводив вон пузатую — подождите пока, заберите халат, свергнув заахавшего врача: вы? Да как можно? Сами?

— Ложитесь! — и Эбергарду: — А вы идите сюда. А то — «девочка» ему говорят… — сам увидишь; профессор водил датчиком по животу Улрике, она, еще растолстев и расплывшись, смотрела счастливыми глазами то в потолок, то на Эбергарда — держи меня за руку; профессор разочарованно причмокнул, покосился на Эбергарда: как он? выдержит? — вгляделся зорче, еще, и вздохнул: всё возможное и даже больше, но… Но, но:

— Да. Девочка. — последняя возможность заработать: — Хотите послушать, как бьется ее сердце?

— Давай погуляем еще?

Эбергард еле сдержался, чтобы не выкатить оказавшиеся готовыми злые слова.

Держась за руки, замедляя шаг, они прошли вокруг дома, где жили, — дважды: ну, всё?

Улрике прижалась к нему:

— Какие тебе нравятся имена для девочек? Мы же будем венчаться? Скажи: ты рад?

— Ты же знаешь.

Придется (многое теперь неважно, всё почти) позвонить Хассо, не ответил, но — счастье! — мигнуло эсэмэс «перезвоню», не перезвонил до пяти минут вечернего одиннадцатого, и Эбергард (внутри нахлестывало «делай! делай!») набрал сам.

— Да, — домашним, прежнем голосом ответил Хассо, но уже не извиняясь, почему не «отзвонил». — Что?

— Две минуты. Надо посоветоваться.

— Жди моего звонка завтра в девять.

Эбергард не уснул: лежал, говорил с пожарным Еременко; всё росло, этажи поднимались, квартира расправилась и развернулась во вселенную, не стесненную стенами, но где-то были вселенные еще, в них текла вода с ударяющимся в уже набравшуюся глубину бурлением — что-то заполнялось в другой вселенной, — за окнами шумел ветер и что-то неравномерно часто клевало подоконник, в пустыне — ничего живого, от оленей остались рога, от чаек — крики. Еще вот ветер остался. Пошел городской снег, но и снег не хочет, ему не сюда, только решает не он. Сверчков вообще нет, тишины нет, а звуки: течение трубное, строительные забивания, ночные салюты, мотоциклетные разгоны и что-то непонятное, но нестрашное, вроде упавшего тремя этажами выше пустотелого непокатившегося предмета, — Эбергард уже не мог больше говорить с пожарным, а затем с отцом Георгием; отодвинул штору и смотрел, как с дальней стройки улетают клочья мешков из-под цемента, как сброшенные фартуки борцов за равноправие на кухне.

Девять… Хассо не позвонил. Эбергард вышел из дому заранее, чтобы помчаться, не поддаться на известное «есть пять минут, но ты, наверное, уже не успеешь», — стоял в тяжелом, сыром воздухе, сжимая факсовый свиток с заключением опеки; под деревьями, похожими на черные трещины на мире, над подмерзшей грязью порхали воробьи; осени нет — есть холода, полянки выбеленной изморозью утренней травы — а вот на солнце трава потемнела густой зеленью, покрытой острыми крапинами росы, а потом нахмарило — шаткое, неустойчивое, переходное время — и снег повалил так, словно навсегда, подсвечивая день. Зябко. Ощущение неправдивости и сна — Эбергард так долго ждал звонка (словно без звонка не имел права занять место в машине), что ему показалось: вот он сядет в машину и поедет в тепле, но сам-то он так и останется под козырьком подъезда — прирос, это правильно, ничего уже не изменится в этой сонной оторопи.

— Давай, в общем, — Хассо позвонил в десять, — в десять двадцать пять у пятого подъезда мэрии.

Некогда разворачиваться, остановите здесь — Эбергард выскочил на четной стороне Калининской и подземным переходом на ледяном ветру помчался к мэрии. Хассо, в общепринятой заместителями префекта короткой черной куртке с меховым воротников, уже двигался к пятому подъезду, никого не высматривая; первые заместители префектов не топчутся в ожидании возле подъездов…

— Погодка-то, — хорохорился Эбергард, — по всей России метет. На дорогах заносы! И в коридорах — заносы. И в кабинетах! По всем этажам!


Хассо не подал руки, протянутый факс с омерзением взял, но читать не собирался.

— Что подчеркнуто, надо убрать. И если судья спросит: опека, а ваше мнение, пусть они скажут: ваша честь, на усмотрение суда.

Хассо поморщился — слишком! последний, короче, раз! Он предупреждал! Мозгов нет, чтобы понять… Уровень ли это первого зама!!! — в телефон:

— Виктория Васильевна, что хочу попросить. Надо убрать из заключения ваших из опеки по Эбергарду вот это: про неприязненное отношение, про отец не видится и что дочка там не желает — моя просьба, — Хассо выговаривал с отчетливым мучением, «как вы понимаете, этот больной стоит рядом», размахивая бумажкой, как прилипшим и не отлипающим… громко, Эбергард испугался: а слушает ли Бородкина, не в молчащий ли телефон? — Не надо мне про ошибки его рассказывать — это наш с вами вопрос? И чтобы на суде мнений не высказывать. Пусть суд решает. Да что толку, что обещали. Вы же знаете, обещают, а на суде тявкают… Объясните: иначе лично им будет очень плохо. От меня! — спрятал телефон, скомкал и выбросил в урну факс и помахал Эбергарду: — Побежал.

Эбергард выкрикнул «спасибо!» захлопнувшейся двери, побрел, но очнулся и — тоже побежал, ведь и ему есть куда спешить — не останавливаться! (мимо бомжихи, спящей напротив мэрии головой в телефонную будку, сонно почесывающей смуглый живот под задранным свитером, рядом лежали запасливо положенные пачка сигарет и зажигалка), не стыдясь своей малости (сравнишь разве заботы Хассо и его!), вглядываясь в окрестные лица — не пропустить бы важное какое лицо, откуда он? — из мэрии, дела у него!

В китайском ресторане (над Алешкинским шоссе, уходящим под Суворовский проспект) Эбергард не знал, что бы: ну вот, чай — обыкновенный чай, — зомби Степанов (с усилием, заржавленно мигая, уже переступал к его столику своими ходулями, вспышками включая улыбку во все зубы) вел за собой какого-то, с пачкающей свойскостью объявившего:

— Роман!

Зомби лыбился и облизывал толстые губы — так радуются только рыбаки, покупатели автомобилей и проведенные за двадцать долларов мимо двухчасовой очереди.

Эбергард взглянул на Романа: какого хрена? — невысокий, немолодой, одетый в «я менеджер по продажам в автосалоне, обучен павлиньей походке», не вымытые утром или напотевшие днем темные жидковатые волосы липко легли по-рабоче-крестьянски — набок, меж губ иногда застревал боком вставший в верхней челюсти зуб, человек всё время морщился мелкой мордочкой узника зверофермы — на стол выложил три телефона, как карточные колоды, картонную папку с названием «Основание и выбор параметров землеройной машины с бесковшовым роторным рабочим органом нижней разгрузки», в ухо пиявкой впивался наушник, вокруг шеи легли какие-то провода, — руки, словно пораженные каким-то кожным позором, Роман прятал под стол либо цеплял одну за другую — вагонная сцепка; оставшись без присмотра, руки мелко тряслись с такой привычностью, что становилось ясно — трясутся навсегда.

— Вроде договаривались, что вы в единственном числе, — и Эбергард отодвинулся и сел свободней: допьет чай и — желаю здравствовать.

— Роман — исполнитель, директор, это… — зомби Степанов захлопал крыльями и, подымая пыль, припустил за птичницей: моя, моя вина, должен был согласовать заранее, извинения, мольба, — мой человек… Я — это он.

Роман перекошенно усмехнулся.

— Возможно. Но уважаемого господина я не знаю. Вас знаю. Ответственность ваша?

— Целиком! — Зомби горчичником приклеил ладонь к груди.

— Эт-т самое. Надо ж видеть с кем, пощупать, — Роман заговорил с ленивым превосходством, хоть и русские слова, но на языке, чужом и для Эбергарда, и для зомби; Степанов вращениями глазищ успокаивал: не очень-то его всерьез… не наш уровень… — С кем отношения. Я, например, всё про вас узнал. Что по вторникам и четвергам до обеда всегда на работе. Где прописаны. Какая машина. Жизненный путь — по ступенькам, — с гадливым значением кивнул Эбергарду. — Я тоже, кстати, из бедных — бегал, искал, где рубль заработать. Теперь, — он показал на что-то, окружившее их столик, — серьезный бизнес. Общепит — это так… Часть. В Красногорске в школах работаем, в Видном… Благодарности правительства имеем. В департаменте землепользования — бывали? — моя столовая. Производство. Доставка. Полный цикл. Вам что надо? Чтоб контракт был исполнен. Чтобы вас потом не дергали за яйца и нр вызывали разбираться, кто две крутки не докрутил. Со мной легко. Я человек прямой. Хотя, как любит говорить наш мэр… — Роман вырос, сто пятьдесят миллионов раз вставали перед Эбергардом на каблуки «мэра я вижу не только в телевизоре», — прямым бывает только телеграфный столб, и то — пока на него как следует не наедут.

— Я высылал аукционную документацию.

— Да всё там понятно… И техзадание, и, — осторожно тронул Роман, — цена… И многие прибегут.

— Желающих много. И в городе. И здесь. И на территории. Будем решать. На аукцион допустят вас одних. Какое название юрлица?

— ООО «Тепло и заботу каждому», длинно так… А кто с территории, — прищурился Роман, — кто же это мог? Сережка? Щеки вот так вот висят? На белом «мерседесе»? Или лысоватый такой?

Зомби, ничего не понимая, на всякий случай помрачнев, словно речь шла о гибели члена семьи — собачки под проезжающими колесами, молчал; пасет свой процент, подумал Эбергард — еще и он!

— По условиям. После заключения госконтракта, — на углу салфетки Эбергард собирался написать «24», но без всякого раздумья, взвешиваний и решений четко изобразил «26» (плюс два себе на «поменять машину»), показал зомби, показал Роману и замалевал до дырки.

— A-а, а можно мне в плане как-то сближения позиций свое видение вот там же, рядышком? — плаксиво заулыбался, защерился Роман, хотя зомби принимал позы «не надо», «прекратить!», «мы так не договаривались!».

— Я не решаю. Это не я, — Эбергард убрал салфетку, — я никто. Мне поручили организовать. Без обсуждения. Условия принимаются или нет.

— Что значит «никто»? Никто. А чья ответственность?

— Отвечаю я. Но моего здесь, — Эбергард соединил большой и указательный палец в «ноль». — Цифра не обсуждается.

— Но то, что вы… неподъемно, чес-стно… На такой объем… И там же детей кормить, тоже геморрой… СЭС-мэс… Проверки прокуратуры… Пожарных облизывай. Че-то я уверен: никто не вытянет на таких условиях, чес-стно, — Роман разбирал и заново укладывал обеими подрагивающими руками, поджимал и пробовал: да нет, и так не помещается.

— Посидите еще? Мне надо ехать, — и Эбергард кивнул косящемуся и влево, и вправо зомби. — Следующий раз плачу я.

Выворачивая с Суворовского на Октябрьский проезд:

— Возле остановки.

Няня Эрны Ирина Васильевна — посреди очереди, ждущей автобус.

— Вас подвезти?

Взмах руки понимай как знаешь: мне не туда, я не одна. Или: лучше не надо. Обижается за милицию, за суд? дорожит местом? Но — хоть что-то про Эрну, дватри разных слова, вот — няня показала: два низкорослых мальчика, что-то яростно обсуждая, топали вдоль бесконечной ограды индонезийского посольства.

— Эрну провожали.

Эбергард смотрел, вглядывался с волнением в единственное доступное ему материальное свидетельство существования его дочери. Мальчики. Вот не лень им топать сюда после школы.

— Эбергард, — автобус уже подошел, но няня, словно вспомнив, для чего они встречались, — самое-то главное: — У нас мальчик родился.

Изображение радости, прищур. Непривычно: у Сигилд может быть не его ребенок, мальчик, не его, но всё равно, кажется, что его — какое-то отношение.

— Да, — всё уже ясно.

— Алло, это Роман, мы вот сегодня… Алло? Меня слышно?!

— Говорите.

— В общем, мы готовы. В тех рамках.

— Я понял.

— Единственное, нельзя всё-таки, — Роман горячился, они, видимо, еще сидели там, в заведении, в окружении китайских официантов, родившихся в Бурятии и Киргизии, — внести не разово, а двумя частями. При заключении контракта, а еще лучше — после получения аванса. И — по исполнении контракта. Например, тридцать процентов и семьдесят. Процент обсуждается.

— Роман, будем работать по схеме, которую я озвучил.

— Да? — ненависть, выдох. — Ну хорошо, ладно. — Сам пожалеешь. — Мои действия?

— Готовьте документы на аукцион. Звонить мне не надо. Текущие вопросы я решу со Степановым.

— Финансовый вопрос — только со мной.

— Пожалуйста, — Эбергард занес номер входящего в «контакты» — «Быдло-2», «Быдло» — это Пилюс; ждал еще (надо признать) весточек от Эрны, душа или что-то там такое, типа «настроения», ныла ощутимо, как коленка, ударившаяся о лед, после суда уже боялся звонить сам — вдруг Эрна скажет невыносимое, такое, что он захочет внезапно умереть прыжком с высоты. Для кого невозможна его смерть? Для мамы. А что Улрике, что девочке, которая будет…

Нет, не надо умирать. Жить надо. Надо только в подробностях затвердить «для чего?» и держать в верхнем ящике прикроватной тумбы, чтобы, даже не включая свет, легко находилось.

Жить, чтобы…

Чтобы купить дом — в поднебесно-голубом и околоморском там — и уехать (как, отпахав положенное на надбавочных Северах, переселялись доживать на Черное море), выучить язык и еще раз прожить, но уже не кланяясь участковым.

И вот еще, чтобы… Пожить одному. Есть, когда хочешь. Приходить спать в любое время. Просыпаться от касания солнца. Не прятать телефон. Заглядывать в круглое чрево стиральной машины, вынимать из почтового ящика бумажные ворохи и нести к мусорке осенней кипой листвы всё ненужное — кроме квитанций. Читать книги. Ломать хлеб. Что-то обдумывать и проверять: плиту выключил?

Вот только нерешенное, непроходимое — Эрна; воспоминания, самая живучая часть прошлого, начали высыхать, высыхает плоть, выпирают кости, тупеет боль, да, но душа отзывается на нее по-прежнему — заученным, запомнившимся движением, эта боль, как вкус: время идет, но вкус остается прежним. Держится на языке.

Еще нет зимы, просто лежит снег, похожий на остатки снега. Как разновидность грязи. Дни качались от потепления к похолоданию, скрепляя воду ледком. Появлялся сырой ветер. Откуда-то набежали собаки с зимней пышной шкурой и с удовольствием лежали на промерзших газонах, выбирая места, где подземное тепло выдыхали трубы коммуникаций. Облака, похожие на тяжелый дым. Дворники расклеивали плакаты «Единой России» и обрывали все остальные. Люди покупали автомобили в кредит. Город вставал в пробках вечером, утром, днем.

Полковник Юра Еременко, окружное пожарное руководство (теперь оно называлось ГО и ЧС), приехал только на вторую ноябрьскую двухвопросную коллегию («О межведомственном совете по противодействию коррупции в органах исполнительной власти Восточно-Южного административного округа» и «Об утверждении регламента предоставляемых государственных услуг, связанных с выдачей запрашиваемых документов по принципу „одно окно“») — Эбергард еле дождался, случайной должна быть встреча.

Еременко — его прозвали Сгорим К Херам — добивал шестой десяток, сидел в округе шестнадцатый год и каждый месяц стучался к префекту с нигде не находящим утешения лицом агента ГУП «Ритуал» или героя американского кино — он один знает: завтра в семнадцать сорок пять западное побережье спалит извержение вулкана или проутюжит километровой волной — послушайте!!! — никто не слушает! Опустив одержимое лицо с двумя нерасправлявшимися зарубками-морщинами над переносицей, Юра признавался: недостаточное финансирование… равнодушие и беспечность… и уже завтра или почти завтра в огне погибнут школьники — сотни обгоревших детей, роженицы, посетители торговых центров, престарелые, инвалиды, многодетные и собственники квартир с двенадцатых этажей и выше — прыгая, взявшись за руки, с крыш — сгорим к херам! Юра (его семья и три зама) кормился подаянием префектуры (не считая собственного бюджета, поступлений от подчиненных, непосредственных заносов за деликатные согласования и закрытие наездов и доли от прибыли дружественных фирм, торгующих пожарной сигнализацией — единственного приемлемого для Восточно-Южного округа качества) — Еременко никогда не веселел, уже префект Д. Колпаков, здороваясь с «приглашенными» на окружных мероприятиях («здравствуйте, здравствуйте…», протягивая руку Юре, вместо «здравствуйте!» говорил «денег нет», и дальше «здравствуйте, здравствуйте…»), монстр не принял Еременко ни разу и на всех клянчивших бумажках пожарных писал «дерьмо!» или «полное дерьмо!».

Только коллегия закончилась и монстра скрыли двери, все повскакивали, Эбергард быстро, но не бегом спустился со своего ряда (двинет Еременко с бумагами по этажам или в гардероб за курткой?) и спрятался за подошедшим Пилюсом.

— Мне поручено провести аукцион. И обеспечить. По горячему питанию, — Пилюс говорил значительно, как пароль; начальник оргуправления рос, серьезные люди на джипах теперь забирали его в обеденный перерыв покушать и всё обсудить. — Зарабатываете… Один я шестой год езжу на «ниссане». Хотя волос на голове осталось на один сезон. И цветы покупаю ветеранам за свой счет, — отпили и для меня миллион.

Эбергард отвернулся: там и моего ничего нет.

Пошел! — Еременко, неторопливый, бесшеий, пингвинистый, выбрался из зала и — поплыл налево к туалетам и почтовым ячейкам общего отдела, не к кому на прием, раз «дерьмо», Эбергард (раз, два, три, четыре, пять) и — направо, бегом (последние новости на нашем сайте, пресс-центр, срочно) и — вывернул из-за угла уже прогулочным шагом — навстречу.

— Эбергард! — Еременко подтянул так близко полезного прыгучего человечка-кузнечика, знающего, о чем шепчут, что цеплял нагрудными значками.

— О, Юрий Петрович. С коллегии?

— Да сидел, как баобаб. Ни-че-го не понимая!

Эбергард исполнил губами-глазами «сам мучился», поймал пожарного на обманное движение «тороплюсь и ухожу», тот и второй рукой его зафиксировал, раздумывая и включая доля за долей мозги, разогревая полушария, чтобы набрать мощность, достаточную для соображения первой темы прощупывающей беседы. На помощь!

— Забываю спросить… Как сын-то? Поступил?

— Чудо! Чудо, удивляюсь сам, — заголосил Сгорим К Херам, встряхивая Эбергарда, — не верю, хожу как бухой! Откуда у него такие мозги?!! Мое образование — кинотеатр в райцентре, мной выдавили витрину, когда давали билеты на «Фантомас разбушевался»… Деревня! На одном конце курицу варят, а на другом — дух идет! А он сдал, — Еременко растопырил пальцы и сунул, заклиная, под нос Эбергарду, — на пятерки! Один — из четырех факультетов. На собрании первокурсников выводили на сцену — единственный случай за двадцать лет! А я отговаривал! На коленях: только не на юридический!

— Сколько сейчас там? Полтинник?

— Мне выкатили сотку евро. Мы еще, так совпало, с Леней Монголом — вот спасибо ему! — приехали к ректору после пожара; в общежитии, помнишь, два трупа… Серьезно. Уголовные дела надо возбуждать. Университет закрывать. Или не закрывать. Короче, как напишу. Он, так, ректор — знаешь, такой круглый стол у него, чай: по-человечески, не хотелось бы крайностей, типа, мы всё исправим, давайте как отдельные недостатки, рад знакомству… И так — внимательный! — а что грустный, Юрий Петрович? Я говорю: а-а, из-за сына. Собрался, дурак, к вам на юридический, вот отговариваем с матерью… А ректор: понимаю, трудно. Федеральный уровень решает, то племянник генерального прокурора, то сын министра… То долбаная «Единая Россия». Но всё равно; и так, с душою: а вот не отговаривайте. Как его зовут? Пусть Костя Еременко попробует. Константин Юрьевич. Пусть замахнется и будет знать, что испытал силы, а дали ему эту возможность папа и мама, что однажды взяли его за руку и повели по жизни, а вдруг — ну вдруг повезет? И — поступил!!! — отрадовался, восемьдесят пятым исполнением отшлифованное допел и переключил на «прием»: — Ну че, уйдет мэр после выборов, он же обещал — последний срок?

— Да куда его Лида отпустит, он и сдохнет, а рук всё равно не разожмет.

— А если… товарищи попросят?

— Я думаю, его чемоданы в администрации президента в двери не пролазят, сколько заносит.

— Сирота, — с пониманием вздохнул пожарный, — ни отца, ни матери. Ни стыда, ни совести. Ну, а у вас что?

— Террор, — Эбергард посмурнел: не о чем здесь… оперся на подоконник левой рукой (зевнуть? естественно не получится). — Звереет к выборам, — слова вытекли все, насочилось и хлюпало уже сонное молчание всепонимающих людей… еще необязательное капнуло… — Жрет управление культуры… Ладно, Юрий Петрович. Будем здоровы!

— Ну! — Еременко впился. — Про культуру. Душит? Скажи!

— До конца года, — Эбергард оглянулся: одни? — есть решение: всех, кто выходит на аукционы по управлению Оли Гревцевой, снимать, пробивать учредителей, реальных собственников и класть под УБЭП! Монстр ближним: у меня есть информация! А какая на хрен может быть информация? Забирай всё себе, зачем всех без разбора валить? Увольте Гревцеву, зачем всех без разбора валить? Я так понимаю, дело не в Оле…

— А в чем? — Еременко от точного попадания в живое поджал губы и тоже оглянулся. — А в чем, Эбергард?

— Я думаю, он хочет нарисовать себе полную картину: кто в округе с чего кормится, и сперва: долю, а затем — всё.

Лицо пожарного посветлело и разгладилось: Сгорим К Херам думал — мелкими рывками двигались шестерни, одна слепцом подталкивала другую, проворачивалась ось, и — загорелась лампочка, от бледного пушистого мерцания до — в полную мощность.

— Спасибо, — прощающимся голоском, последнее причастие. — А если бы я тебя не встретил… — Еременко обнял друга. — Ты не представляешь, кто ты… Вроде ходишь несерьезный из себя, гам что услышишь, здесь… А нам — великое спасение. Обращайся. Обращайся ко мне! Ну почему ты никогда не обращаешься?!

Подумал: очередь отца Георгия, и, словно по лабиринту, провел указательным пальцем по столбикам календаря: когда у батюшки банный день?

Прошел день, вечером сообщил он тому, с кем привык разговаривать вечерами или днями, когда глаза переставали видеть, через две недели, четырнадцать дней, исполнится тридцать восемь лет; немного постою в не нащупываемой в пространстве местности и начну стариться. Я развелся с женщиной, прожив с ней неопределенное количество лет, больше двенадцати (Эрне двенадцать), — так и не запомнил день свадьбы. С дочерью говорил последний раз в июне, пять месяцев назад. Живу с любимой, она плачет сейчас в спальне. Утром, я так предполагаю, проверила мой телефон и обнаружила смс-переписку с адвокатом и двумя сотрудницами исполнительных органов власти и органов местного самоуправления. Весь день любимая готовилась к моему приходу, чтобы мне стало так же плохо, как и ей. Она беременна. Через четыре месяца у меня родится дочь. Моя мама в Орловской области завтра ложится в больницу, третий раз за осень. Теперь у нее сильнейший отит. Семь дней она плачет от боли, сидя в кровати, по ночам. Квартира моя — большая, еще не готова. Кухню заказали. Диваны едут и плывут. Новая девочка Эбергарда не поедет из роддома на съемную квартиру — поедет к себе домой. Я могу стать никем, потому что с префектом не сложилось. Кем я смогу стать еще? Не знаю. Любимая считает, что — всё могу. Сейчас она плачет. Больше о жизни мне сказать нечего. Иногда мне хочется пропасть. У меня почти не осталось часов, когда я могу делать только то, что хочу. Да, хочу еще упомянуть, пока жив, что очень люблю Эрну. Мне плохо без нее. Я редко теперь улыбаюсь. И мало кого веселю…

— Я не сплю, — Улрике на каблуках, незнакомое длинное платье, скрывающее живот, обнажившее руки, праздник в волосах, на кухне поблескивали фужеры, фужер, один (Улрике не пила), и горела свечка — день, когда познакомились? Разве в ноябре?


— Давай просто посидим. Побудем вдвоем. И поговорим. Мы совсем перестали разговаривать.

Он просто плывет через реку — поперек сильного течения, будто земля накренилась и вода несется, сходит по склону, сметая животные усилия, так тяжело, что не может говорить; всю силу, что есть, в — грести, грести, грести, понимаешь, всё решит какая-то из минут, в эту неизвестную минуту он должен оказаться сильным, поэтому — в каждую минуту он должен быть сильным; вот когда ноги почувствуют холодное, податливое дно — вязкое, что-то сгнившее, накрывающее твердь, тогда остановится и пойдет, наконец-то выбираясь — там, на той стороне, они смогут много разговаривать, и поездят по глобусу, и где выберут, там и поживут под черепицей, — только не здесь… Всё ж для этого.

— Ты сам не замечаешь, каким бываешь грубым со мной последнее время…

— Прости.

— Что-то происходит? В префектуре? Так переживаешь из-за Эрны? Из-за суда?

— Да нет. Ты же знаешь: я никогда не из-за чего не переживаю. Нормально.

— Я с тобой. Ты знай, пожалуйста, что я за тебя и всегда-всегда буду рядом.

Эбергард взял протянутые руки, как ненужный подарок на день рождения, пластмассовую ушастую дребедень с российским гербом, татарскую тюбетейку — такую неожиданно удобную в две пятизвездочные недели, но уже нелепую в первую же минуту в русском аэропорту, как элемент познавательной экспозиции краеведческого музея — не поверите, но с помощью вот этого наши предки добывали огонь, вы тоже можете попробовать, пробуйте, пробуйте, смелее — чувствуете? тепло? — руки женщины, вынашивавшей его вторую дочь; знал, как сделать счастливой ее, всегда под рукою выигрышные билеты, подсказал ей — «о чем», и Улрике заговорила, ей казалось — мужчина слушает ее, понимает, отвечает что-то ей, а не просто смотрит и покачивает головой: да, так, еще говори, порадуйся; она радовалась: вечернее купание малышки только вместе, Эбергард будет девочку укладывать — с папой дети засыпают быстрее, а по утрам (до работы) он ведь сможет поиграть с дочкой, давая Улрике выспаться после ночных кормлений, очень важно, чтобы мамочка высыпалась; а два раза в неделю будет отпрашиваться у начальников пораньше, чтобы побыть с ребеночком, пока Улрике сходит в бассейн, — она должна поскорее стать опять красивой; по выходным будем принимать гостей (мы скоро переедем в большую квартиру!), за годы, предшествовавшие счастью, она как-то подрастеряла подруг — семьи и дети у всех, она отдалилась в своем одиночестве — наверстает теперь. Еще по выходным — они будут гулять в парке. Всей семьей.

— Ты же пойдешь со мной на роды? Пожалуйста. Я без тебя боюсь, — она говорила много и неуверенно, как с господином, знакомым только по переписке, — первая встреча; пробковый пол в спальне и в комнате Эрны (не называю, не злись, я больше не называю ее детской, хотя почему?) смягчит падение ребенка — все дети падают, когда учатся ходить, розетки закроем, дизайнер продумала — никаких острых углов, никаких кроваток-качалок, четыре прочные опоры; и квартиру сразу освятить; комната Эрны (он должен понять — здесь Улрике — ничего! — не жалко, всё лучшее, сверх!) получается комнатой настоящей принцессы, во всю стену художник нарисует Нью-Йорк, вид с моря или реки (двести сорок евро за метр квадратный), зеркало туалетного столика заказано, развесим в квартире фотографии, ты не против? — фотографии нас маленьких, детьми, когда все были… — Эбергард подумал: мы не переедем, но отогнал; так кажется всегда ночью, кажется всегда, когда ждешь чего-то хорошего, но оно приближается медленно и ветшает по пути… Каждую ситуацию надо испытывать на зло. Может она кого-то уничтожить?

В постели (Улрике еще ходила, проверяла замки, выключатели, розетки, шепчуще замирала напротив иконы) он почувствовал, что хочет пить, и вспомнил забытую детскую сладость — попросить принести кружку воды и пить лежа; не болея, а просто потому (это признают, когда ты мал), что сонная тяжесть, успевшая заполнить руки, ноги, важна, с ней не шутят, грех разгонять ее подъемом и прогулкой к кухонному крану — в детстве за маленькими признают право на удовольствие «за так», без заслуг, даже если удовольствие — это просто холодная вода; Эбергард думал об этом, не засыпая, и еще думал, наверное, о чем-то прежнем; попрошу Улрике принести воды; подняв голову, он (почему? что в нем?) позвал вдруг:

— Сигилд.

Но Улрике не расслышала.

Кристианыча выследил возле буфета — тот прополз уже мимо, но обернулся на близко гудящее напряжением тело: вы что-то хотели? Эбергард показал на бумажном клочке: ООО «Тепло и забота каждому» — победитель, аукцион — всё в силе?

— Запомню, — и Кристианыч проследил, чтобы бумажка порвалась; разве еще что-то?

— Завтра суд.

— Чередниченко судья, — Кристианыч с проглатываемым, насмешливым весельем взглянул куда-то мимо, ниже и дальше, а было время, когда и он ползал поживее в камышах и пробежаться мог и плюхнуться не только за живым мясом, и вот так же, помнится, страдал из-за каких-то несущественностей. — Всё будет хорошо.

И Эбергард остался один на каменной, застекленной от холода площади между лестницами, буфетом и гардеробом, держа щепотью бумажные хлопья, словно посреди опустевшей рыночной площади с непроданными семенами в руке, — что-то вырвало его из календаря, вытащило за парниковую пленку, всё потеряло значение и никуда не нужно было идти… И вдруг в углу глаза обнаружился угрожающе другой, отличный от входящего-выходящего шествия темп движения — на него шел монстр мелкими, переваливающимися шажками, словно крутя маленькие, невидимые педальки, хмурясь и прикрывая от жжения глаза, посреди и в глубине изогнутой шеренги из помощников, охраны и нездешних морд, — монстр шел к Эбергарду, Эбергард не шевелился, только опустил руки по швам (сломался лифт, видимо, сломался лифт в подземный гараж; Эбергард всё делал правильно, здесь стоять не опасно, но сломался лифт).

Не дойдя, к таким не приближался ближе трех метров (иначе бактерии начнут перепрыгивать), монстр остановился, чтобы совсем скоро дальше пойти, и лениво и округляя проговорил:

— А как вы отнесетесь к тому, что я вас… прямо сейчас… — и от удовольствия сжал губы, заметив в постороннем, невольном движении лица Эбергарда что-то удовлетворяющее его, отметив добавление влаги в его глазах, отвернулся и покатил дальше: есть дела поважнее, чем ворошить падаль.

Эбергард постоял, словно обдумывая; мир, закрепленный вниманием префекта, не должен какое-то время меняться, дальним наблюдателям должно показаться: поприветствовались и кратко переговорили по делу; потом незаметно и с болью вздохнул и пошел в туалет умыться и посушить руки горячим воздухом — нажимаешь кнопку, подставляешь руки, и тебе дают доброе, то, что ты хочешь.

Встали, сели, Вероника-Лариса протараторила положенное, он услышал «истец желает пояснить?» и без промедления встал:

— Ваша честь, с прошлой осени меня лишили возможности видеться с дочерью. Бывшая супруга в категорической форме заявила: если я не выпишусь из квартиры, с дочерью могу попрощаться. Все согласованные встречи отменялись в последнюю минуту. Меня лишили возможности приходить к Эрне домой. Дочь не отвечает на мои сообщения и звонки. Не поздравила меня с днем рождения. Прекращено общение с бабушкой, которая тяжело больна. Летом без моего согласия Эрну вывезли в Крым без сопровождения матери, и моя бывшая супруга отказалась предоставить сведения о местоположении ребенка. Мы пытались согласовать график встреч в опеке, но Сигилд отказалась его подписать, объясняя это тем, что дочь не желает меня видеть. Эрна находится под сильнейшим психологическим давлением матери, травмирующим ее психику. Дочери сообщаются ложные сведения обо мне, мои действия объясняются исключительно негативно, — гладко и уверенно, сладость выученного, школьное «без запинки».

Когда я имел возможность говорить с дочерью по телефону, было заметно, что Эрна начинает относиться ко мне пренебрежительно и потребительски, грубит. Я прошу суд установить график моего общения с дочерью, обеспечив мне совместное проживание с ребенком в приемлемом объеме. Встречи раз в месяц на один-два часа будут сведены лишь к развлечениям и покупкам и не дадут мне возможности участвовать в воспитании дочери. Я снял квартиру в районе, где проживает Эрна, имею автомобиль с водителем… Мой главный и единственный интерес состоит в том, что ребенка должны воспитывать родные отец и мать. Я и моя бывшая супруга — семья, пока наша дочка не выросла, и должны нести равную ответственность. Отсутствие одного из родителей приводит к тяжелым последствиям, детьми часто не осознаваемым. Многое могу дать Эрне в материальном плане, образовании и медицинском обслуживании. Восстановить отношения важно именно сейчас потому, что у ребенка начинается переходный возраст… Решение суда улучшит наши отношения с уважаемой Сигилд, внесет спокойствие и предсказуемость в жизнь Эрны, наш ребенок поймет: нас привела в суд только любовь и желание сделать ей лучше. У меня всё.

— Содержание! — подстегнула Вероника-Лариса.

— Да. Несмотря на ситуацию, я продолжаю вносить на счет своей бывшей супруге тысячу пятьсот долларов ежемесячно на содержание дочери.

— Так, опека здесь?

— Да, ваша честь, мы обследовали жилищно-бытовые условия… В данный момент Эбергард проживает с гражданской женой в квартире по договору найма. Трехкомнатная, на одиннадцатом этаже…

Капитальный ремонт. Чисто. Одна комната оборудована специально для девочки… Там всё необходимое для проживания, отдыха и полноценного развития. Органы опеки считают, что жилищно-бытовые условия хорошие…

— А по условиям матери… С девочкой говорили?

— Там тоже уютно. Кухонный гарнитур. На окнах шторы. Взаимоотношения доброжелательные. Проживает еще муж и ребенок, новорожденный, Михаил. С несовершеннолетней Эрной провели беседу. В ходе беседы установлено: учится на хорошо и отлично. Дополнительно посещает французский язык, английский язык, понедельник, вторник, четверг, пятница — компьютерная графика, пятница и воскресенье — танцы…

— Видите, как она загружена! — крикнула адвокат из «тех».

— Дочь хочет видеться с Эбергардом?

Тетка из опеки (она пришла в длинной пушистой кофте и не сняла круглой меховой шапки с головы) переступила на месте и немного свалила голову набок, показывая, как трудно ей на вот это:

— Говорили с ней. Развитая девочка. Но замкнутая. Не на всё отвечает. Мать глазами просто пожирает. Говорит одно и то же, что мать. Теми же словами. Встречаться с отцом, говорит, не против. Но когда будет свободное время. А проживать не хочет.

— Причина? — неприятным, застоявшимся голосом спросила Вероника-Лариса, забыв про Эбергарда, оставив одного; он писал на листке «планировать время», «позволит планировать время», «время», «ВРЕМЯ»…

— Не сказала. Но я спросила: папу любишь? — опека помолчала, чтобы точно припомнить и воспроизвести. — Сказала: люблю. Очень.

Эбергард быстро-быстро сморгнул, удержал в глазах, не прячась за ладонь, и продышался: ничего не значит.

Судья переложила голову с ладони на ладонь:

— Вопросы к истцу.

Пружиной — выскочила и нависла та, что побольше, в побрякушках, серебре и золоте, ее трясло — ненавижу! — вот так каждый день, такая работа, а как жить без денег:

— Что вы знаете о своей дочери?? Сколько ей лет?! Что? Он даже не знает, сколько ей лет! А вы знаете, что Эрна болела? Почему вы дочерью не интересуетесь?

В нем заворочалось движение, жаждущее расправиться, выпрямиться, дотянуться и задушить!

— Вы часто общались с дочерью, когда жили в семье?! — вопросы вылетали, вылетали.

— Всё свободное время.

— У вас его не было! И занимались вы — только развлечениями! Девочка по болезни не смогла поехать куда-то по опасной дороге на ваш семейный праздник — и вы лишили ее за это заграничных поездок?!

— Я не обязан ее катать по курортам, если она не уважает бабушку…

— Катать? Он сказал «катать». Катать! Какие у вас отношения с дочерью?

— Нормальные.

Вторая, понесчастней, всё время смеялась: когда подруга спрашивала — издевательски улыбалась, когда пытался ответить Эбергард — хохотала в голос.

— Почему вы пытаетесь общаться с Сигилд через свою мать?

— Да я хоть через Гитлера готов…

— Почему вы не учитываете интересы девочки, у нее столько кружков?!

Судья расчистила ногтем давно, видимо, отвлекавшую ее стиснутость в межзубном пространстве и:

— Вопросы еще есть? Переходим к опросу ответчика: признаете иск?

— Мой доверитель, — та, что кричала, как-то делились у них «там» задачи и роли, — не признает искового требования. Никто не препятствует истцу общаться с дочерью. Просто нет желания у человека, одни требования. В семье, в квартире не может быть двух отцов. Отчим заботится об Эрне, разрывается, ходит на две работы…

— Так мы и хотим его разгрузить, — подсказала Вероника-Лариса, смеяться — ее очередь. — Он, кстати, перестал страдать, что не может прописаться по новому адресу? Мечтал, наверное: пропишусь, приватизируем, долю мне, долю сыну… А ведь жил-то в дальнем Подмосковье!

— А вот этот господин, — указывалось на Эбергарда, — сам ушел из семьи!

— Какое это имеет значение?!

— Вот у вас, милочка, нет детей, — и «те» готовились, подсобрали, — вам не понять! Он отказывается отвезти собственную дочь на занятия спортом!

— Приведите один пример, — Эбергард уже понял: не имеет значения — она сказала, он ответил, правда, неправда, на самом деле — судья не слушала, погасили Веронику-Ларису, «нет детей» — и сникла; это он мог молчать, адвокат — должна отрабатывать!

— Установление графика встреч невозможно, девочка очень занята, она общительная, каждые выходные — встречи с одноклассниками, поездки с родителями к друзьям семьи. Как можно втискивать общение в жесткие рамки? Вы что, — рука ее удлинилась к Эбергарду, — приставов будете вызывать, если девочка не захочет вас видеть? На девочку никто не давит, она уже большая, рано повзрослела — благодаря вам! Дома спокойная атмосфера… Но ведь невозможно, — повернулась к насторожившейся опеке, — невозможно встречаться по графику, по приказу, по принуждению: так? ведь невозможно? Да? Скажите: да?

Опека пожала плечами, скрипнула лавкой и придавленно сказала:

— Да.

И — неожиданно смолкло.

— А где сама мама? — вяло поинтересовалась судья Чередниченко.

— Она кормит грудью малыша!

— Отец может посещать девочку на дому?

На «той» стороне замешкались (платили опеке? две сотни хватит; занесли судье или только обещали «соответствовать»), пошло не туда:

— Ну. Наверное. Надо спросить у доверительницы.

— Когда ребенок болел, — судья придавила пальцем, как проползающее мимо мирное насекомое, какую-то строчку в своих пометках, — мать извещала отца? Просила помочь? С транспортом? Лекарствами? Предлагала посидеть с ребенком?

«Те» послушали друг друга, попереглядывались: ну…

— Она считает… Считает, наверное, что должна справляться сама.

Судье (да и адвокатам) всё равно; всё, что говорилось (слышат ежедневно, годами), — лишь тени на дальней стене, Эбергард даже не поворачивался к служивой женщине — она пуста, в ней, в непроницаемом футляре весы — две чашечки: сперва раскладывают законы, практику, настроения, а потом, устанавливая результат, досыпают денег, приказы старших и личный интерес.

— Суд, посовещавшись на месте, определил: слушание дела отложить, вызвать в суд для опроса несовершеннолетнюю Эрну Эбергард… года рождения, — и судья вскочила: бежать! — Эбергард толкнул запорошенно помалкивающую Веронику-Ларису: ты слышала?!

Адвокат приоткрыла глаза:

— Мы не можем отказаться.

— Ваша честь, — в спину, — это слишком тяжело для ребенка! Она любит отца, любит мать… А ей придется говорить при всех то, что она не думает! — жалко он потряс рукой: я здесь! сюда! — Это на всю жизнь!

Судья закрыла дверь за собой и заперлась — «те» бодро сметали в сумки хлам со стола и насмешливо поглядывали на Эбергарда. Уйти из-под их глаз («Не говори со мной в машине!»), накатывало и било в сердце (до суда не умолкнет, только ночью чуть тише), и бил, бил; хотел? вот и увидишь Эрну, они, «те», опять побеждают непредусмотренным путем — у него средства, власть и партия, на их стороне — Эрна, безжалостное (ей напишут, отрепетируют и объяснят, почему именно так) слово ребенка, никто не сможет возразить, он сам не сможет возразить, что бы ни сказала, — против дочери он не может «против»; война, что он вел, не должна была затронуть ребенка — так, что-то грохочущее вдали, о чем страшные вещи рассказывает мама, а потом всё по-другому, когда наладится, объяснит папа — и забудется бесследно. Эрна не должна увидеть — как; как взрослые бьют; а теперь ее приведут и она скажет всего лишь правду, во что сейчас вот, в единственной его жизни, верит, во что поверить помогли, во что она как бы верит, кажется, верит, во что и дальше придется верить ей, если скажет отцу на суде, в уязвимое, мнущееся лицо; и даже если потом (обязательно!) Эбергард доломает, додавит всех, победа — после нескольких сказанных вслух слов его девочкой — не будет иметь значения, победы не будет, бумага «суд решил…» — и только.

— Здесь. — Никогда еще он не подвозил адвоката домой, открыл дверцу, подал руку и прошел за Вероникой-Ларисой, за сильным, торопящимся, приподнятым каблуками шагом за пятиэтажный угол из серых кирпичей — она не прощалась почему-то, вела — во двор и остановилась лицом к лицу, каждый приготовил свое — напротив подъезда.

— Я не пойду на суд.

— Ты можешь только забрать иск. Не пойти ты не можешь. Скажут: вот, девочка, папа всё заварил, а сам сбежал и спрятался.

— Считаешь, судья поймет, что Эрна говорит не свое?

— На судью не надейся. Чередниченко не тот человек. Копаться в движениях души, вскрывать внутренние противоречия не станет. Возьмет для решения то, что на поверхности.

Адвокат холодно помолчала: что-то еще? Больше ничего? Тогда:

— Ребенок на суде — ужасно, ужасно. Нельзя спрашивать мнение Эрны, она давно не видела тебя, отвыкла…

— Но ты же не возражала!!!

Она вздрогнула, хотела заорать в ответ, но — нет, терпение, логика, уточнение с клиентом, внесшим предоплату:

— Послушай, какой был у нас выход? Если ребенок старше десяти лет, суд обязан учесть его мнение. Пусть бы опека представила в письменном виде отдельное суждение, что хочет девочка, пусть даже отрицательное! — но всё лучше, чем тащить ребенка в суд и мучить! Опека — ты же обещал решить! — заняла трусливую позицию. Они по закону обязаны представить свое заключение о графике, который ты просишь. Где оно? Его нет. Значит, выскажутся на последнем заседании и — против! — Вероника-Лариса замерзла, подрагивала, красиво одета, словно собиралась после суда ехать на день рождения или свадьбу. — Главная тайна — что на самом деле думает твоя дочь. Подростки — они все сумасшедшие и несчастные. Их надо в сумасшедший дом. — Больше не могла ждать, разозлившись, словно давно договаривались, что именно сегодня Эбергард принесет ей нужное что-то, а он молчит, а ей неудобно напомнить. Вероника-Лариса быстро, но не окончательно пошла к подъезду и, уже перешагнув порог, толкнув уже вторую дверь, но еще придерживая первую, спросила голосом человека, перенесшего болезнь горла, — трудно говорить:

— Угостить тебя чаем?

И Эбергард стронулся и с нарастающей скоростью пошел в тепло, хотя честно собирался повернуться и уехать; Эрну приведут на суд, не знал, что же делать, его затошнило от «чая» — как-то по-другому могла сказать никчемный его адвокат, ведь не старуха, а выходит — стеснительная старуха и в этом бездарна; в лифте Эбергард ее целовал, расстегивал куртку, Вероника-Лариса показывала сбившееся дыхание:

— Мне даже страшно теперь тебя запускать в квартиру… Мы… Без всяких глупостей, ладно?

В прихожей он обнял адвоката еще, и она впивалась губами, постанывая, и (она ведь сдерживает себя, борьба) отступала:

— Пьем чай. И — ты сразу уходишь. Обещаешь? Ты уходишь, а я — сразу в ванну… Вот до чего меня довел. И вот, — показывая на проклюнувшие блузку соски.

Готовила чай, хлопали дверцы, находила нужное вытянутая рука, быстрый шаг, и всё посматривала на Эбергарда счастливыми, сверкающими глазами, подносила и ставила вазочки: что еще? Это? Лучше то? Он гладил цветы на скатерти, подымал глаза на люстру.

— Вспоминала. Каждый день тебя вспоминала, — сказала так, словно воспоминание было действием, словно воспоминания не всегда были с ней рядом, словно она ходила за ними куда-то, как на рынок, и сама не знала, попадутся ли на этот раз, — ее тревожило отсутствие ответов и молчание, проступающее на стыках, молчание — то, к чему она слишком привыкла, — постылая тишина.

— Давай еще? — сделает больно, если откажется.

Унялась дрожь, Эбергард рассматривал ее тело в квартирных сумерках — да, просто огромная грудь не рожавшей и не кормившей, уже поизношенная кожа, хороший рост, бедра, ноги — хотелось бы увидеть всё, понятно, что то же самое, что у всех, но — еще раз; «сейчас поеду»; она, будто услышав, резко отвернулась и потерла лоб, скрывая закричавшие глаза. Они сидели, словно чужие и незнакомые в чужой квартире, зайдя одновременно и ненадолго согреться, не допуская лишних движений, «кто первый что-то скажет, проиграл», хотя бы… вот — как тебе мой ремонт? Да. Есть еще картины. Посмотри. Вышли в коридор, одна из дверей оказалась открытой — в спальню, вот картины — русские поля, спальню заполняла могучая, как могильная плита, кровать, многослойно кондитерски застеленная какими-то… адвокат обошла кровать поискать что-то за окном, Эбергард остался у двери — что про картины, кроме «красиво». Попытался сбить ее, встряхнуть тем, чем остужаются все: про детей — моя Эрна, про Улрике — ей так непросто; адвокат усмехнулась: непросто? да, она плачет вечерами, когда тебя нет, но зато ты будешь стоять с ней на родах и держать за руку, заберешь из роддома на белой машине, будешь вставать к ребенку по ночам, чтобы она набиралась сил; ей будет не надо (вспоминала что-то свое) думать, где жить, чем оплачивать квартиру, на что купить телевизор, всё, что ей нужно, у нее просто откуда-то «будет»; вот так, тряхнула она головой, о чем тут, не о чем; ей не хотелось про это, про суд, суд, про суд надо думать; не волнуйся, есть время, занимайся органами опеки, твоя задача, а я всё продумаю, будем действовать смело и неожиданно для противника, Эрна ничего не заметит и не поймет, ты сможешь молчать, я всё сделаю сама, потом скажу, что придумала; ну? — вопросительный взгляд, соединила руки, подняла к груди, расцепила, поправила волосы, погладила правое, задравшееся зябко плечо: ну? — выглядело: «вы покупаете эту квартиру? я же отпросилась с работы на полчаса, чтобы вам показать».

— Сейчас поеду, — всё, что нашлось в пункте выдачи готовых слов, несколько ледяных смерзшихся кубиков вывалилось в короб и льдогенератор вхолостую загудел.

Не допустив ничего похожего на «давай», «ну, пока», сосредоточенно опустив голову, выставляя стопы на узкую досточку, Вероника-Лариса дошла до него и дружески толкнула ладонью в грудь — он шатнулся и присел на болотистое кроватное покрытие, напряженно улыбнувшись, она очень серьезно раз местилась у него на коленях, обхватив шею, и произвела тесный, проникающий, старательный поцелуй, следующий академическим правилам «начало прелюдии, оральный контакт с участием губ и языка», чуть отстранилась: есть нужная отметка на датчике? добавить? и целовала еще, запустила руку ему под рубаху, нашла и щипала там больно сосок; Эбергард замер под душной тяжестью, боясь потерять равновесие и завалиться с грузом, тоже поглаживал очертания и формы, припоминая этот танец, но без музыки, чмокал что-то там, а потом умаялся от жара, жары, неподвижности и сдался:

— Я пойду в ванну.

Мгновенно, как и мечтал, без лишнего, снялась с колен — Вероника-Лариса: да; не поворачиваясь, стыдясь, туда, рукой:

— Синее полотенце, там…

Он скрытно вздохнул, сбрасывая пиджак, и слышал, как за спиной она, порождая ветер, сметает ненужные покровы с постели, с пластмассовым шорохом запахивает шторы и сильно щелкает кнопками, делая — новый свет.

Потом, когда, ему показалось, стемнело, на улице кончилось утро и прошел день — она жадно рассматривала его успокоившееся лицо, расстающееся с излишками крови, и поглаживала его тело, всё, что доставала рука, — про запас, на потом, чтобы оставить хоть на немного запах, память кожи его и волос на ладонях.

— Ненавидишь меня?

— Ты что?

— Такое у тебя выражение лица.

— Мне было очень хорошо. Такая красивая ты…

— Говоришь для того, чтобы что-то говорить? Скажи серьезно: зачем тебе это надо? Зачем это нужно мне, в общем, ясно. А зачем тебе?

Он попытался приподняться и поцеловать, но Вероника-Лариса отстранилась и с помощью дополнительного маневренного двигателя перевела себя на орбиту повыше, закрыв одеялом груди.

— Тебе просто захотелось сделать мне очень-очень хорошо, да?

— Слушай, ты этого хотела, я этого хотел. Взрослые люди… Зачем еще что-то говорить?

— Да. Незачем. Конечно, — она обиделась, совсем другая, неприятная, не видел ее такой. — И теперь ты больше ко мне никогда не придешь…

— Приду.

Он лежал, глядя в серый угол, не пуская в себя мысли об Улрике, Эрне — помнил как, научился, не пуская в себя мысли о Сигилд… Когда безопасней встать? Начать с «мне пора», с «ого, сколько уже времени?» или «а где же чай?». Лишь бы не начала плакать.

В тот вечер Улрике почувствовала себя плохо, ездила ругаться в мастерскую, где шили шторы, — долгая дорога, заболел живот, боялась остаться одна, не выпускала его руки:

— С нами, со мной, с маленьким ничего же страшного сегодня не случится? Ты помнишь, куда звонить? Обещай, что не уйдешь. Так тяжело почему-то на душе весь день…

Эбергард не выпускал ее руку, целовал и долго сидел рядом после того, как уснула, разглядывая, как незнакомую, — вернется ли девушка, которую он хотел? — или оттуда, из времени, возраста, не возвращаются?

Если не спал, то брал бинокль и подсаживался к кухонному подоконнику — рассматривать дом, уже многих узнавая, находя дорогу к прикормленным местам по застекленным лоджиям, по-разному заставленным старыми холодильниками, ящиками, тазами и наглухо заклеенными фольгой; в июне началась и длилась всё лето эра мужиков в длинных трусах, куривших вечерами на балконе, потом сквозь тополиный пух проявились старухи, бесцельно налегавшие на подоконники — что хотели увидеть со своей высоты? — сами пыльно-седые и легкие, как нацеплявшийся за подоконник и свалявшийся пух; в полночных окнах спален маячили мощные пожилые спины гладильщиц, стянутые бюстгальтерными креплениями, — они размеренно двигали невидимыми утюгами; затем за туманными тюлевыми занавесками падали на диваны и накренялись над столами голоплечие абитуриентки, ходили, размахивая руками, заучивая наизусть; в августе наступила страшная жара и ночью все распахивали окна; осенью люди стали другими, поменялись, кроме одного окна — за ним собирались полусогнутые старики и подолгу сидели, грея протянутые ноги у телевизионного пламени.

Шел покой от чужих окон, люди никуда не спешили накануне неподвижности, сна. Им некуда было деться. Безмятежность домашних дел баюкала их. Разбирали постели, взмахивая покрывалами. Обнимали подушки. Разливали чай. Слушали друг друга, подперев подбородки кулаками. И гасили свет.

Бывали дни, когда в каждом, каждом кухонном окне пугалом торчала хозяйка в сгорбленном халате. Одна. Отходя от плиты, возвращаясь к двум кастрюлям, приседая передохнуть. Вязаные черные штаны под халатом. Так и Эрна, думал Эбергард, может быть, если он не оставит Эрне денег, если выйдет замуж за парня без «возможностей», будет вставать каждый день в шесть утра и готовить то, что без остатка сожрется за день. Одного жителя окна Эбергард недолюбливал. Он с женой долго не ложился. Каждую ночь, в половине первого Эбергард заставал их на кухне. Жена — пышная, широкая, с распущенными черными волосами, в коротенькой красной штуке с кружевным подолом и раздевающим до пояса вырезом на груди, приходила к мужу на кухню прямо из ванны. Они вместе курили у открытой форточки. Выпивали по чашке кофе или чая. По очереди ходили отлить. Затем свет на кухне гас и зажигался в зале — муж и жена раскладывали диван и долго расправляли простыни. Он садился на диван и включал телевизор. Она садилась рядом и вместе с ним смотрела на экран. Потом прилегала на бок. Потом засыпала. Он ни разу не коснулся ее.

В декабре монстр, собравшись за час, внезапно отчалил в отпуск на неопределенное «долго» и в непросвечиваемое «куда-то», оставив забурлившие слухи: не вернется; комендант видела в субботу водителей и охрану, выносящих коробки, в коридорах мэрии кивали, «решено», заместитель Шведов аккуратно известил ближних: да (но недобитые ветераны префектуры не верили: гэбэшные штучки, запустить и следить, где вынырнет и кто что); Эбергард не радовался прежде времени и порой обнаруживал сожаление в себе: аукцион, для кого тогда аукцион, хотя с кем делить отпиленное — найдется; но только начало что-то складываться, предсказуемость, со стороны может прийти «много хуже»; из своих — Кристианыч матер, но стар, Гуляева в мэрии знают как мастера целовать в щеку чиновниц, повторяя: «Всё, что могу» — и только, Шведов неловок и глуп — на правительстве даже по бумажке выступить не может, в присутствии мэра теряется. Выходит — Хассо? Хассо в пятницу, пообедав, вдруг сорвался и умчался в мэрию без объяснений и вернулся непроницаем; с понедельника префектурные бабы бегали к окнам на Тимирязевский: не заворачивает ли кортеж вице-мэра представлять нового префекта, но к среде выяснилось: Хассо ездил на координационный совет по молодежной политике — чуть не забыл — стихло, шумело только вечное: оставит ли Путин мэра после выборов, договорился мэр или не договорился; на обочинах ярмаркой встали автомобили, обшитые предвыборной броней: «Мы — первые! КПРФ», «Дать 5! Народная воля», «Единая Россия — № 8!» — «Единая Россия» всюду; Гуляев попросил: «Загляни» — звонил сам, если совсем срочное, но спросил несрочное:

— Что у нас по выборам, Эбергард?

— Да ничего так, пока. «Родину» снимут. Двойника Иванову-2 мы подобрали. Тоже Иванов-2. Только Петр. За двое суток до выборов снимется и призовет избирателей отдать голоса Иванову-1.

— Да? Зайди-ка… — зачем-то в комнату отдыха, вот сюда — никого же там неожиданного не может… Анна Леонардовна, показывая из-под длинной, обтянувшей бедра юбки пятнистые сапожки, быстро и молча приземлила на стол поднос: кофе, печенье; и, не спросясь, включила телевизор — по их, значит, уговору телевизор должен бормотать, пока они будут… О чем?

— Волейбол, — разглядел Гуляев трансляцию, смущенно потер руки, топтался: куда? откуда предстоящее будет удобней? — Все знают, что я люблю волейбол. Смотрел я бюджет на будущий год… А вот если забрать у тебя бюджет? А, Эбергард?

Следовало сказать: «Мы уже говорили про это в сто тридцать второй серии», с мая только и продержался, кровосос, на дозе… Семь месяцев. Потом привыкание и — повышение дозы. Еще Эбергарду захотелось сказать: «Когда вы нажретесь?!!», «Вы не боитесь, кому-нибудь расскажу?» — да рассказать некому.

— Ты один. И я один, — говорил Гуляев с обидой: как это прежде Эбергард этого не замечал? — А я генерал. Пятьдесят девять лет. А уйду на пенсию, за квартиру будет нечем платить. Ну, не буквально, конечно… Давай вместе? И тогда почему, — Гуляев нарисовал «20 %» (и бумагу заготовили), — а не, — «30», — или, — «40»? Мне нужно такое дело, чтобы кормило, когда ни меня, ни префекта, ни мэра уже не будет… Чтобы внуков моих кормило! Бери что-нибудь в аренду, торгуй, давай строй что-нибудь… А я буду с тобой. Я не щипач, мелочь не нужна!

— Я не подведу, Алексей Данилович, — тепло (спасибо за открытость и доверие щедрой души) пообещал Эбергард, — и дам предложения.

— Не затягивай!

Донеся до дверей прямую спину и благодушно развернутые плечи, он почуял, что перестал шевелиться-слушаться язык, постоял над отчужденной Анной Леонардовной, развесившей синюшные мешки под глазами, с нажитым и непреодолимым машинописным ожесточением бьющей пальцами по клавиатуре, следя, чтобы в мониторе буква исправно цеплялась к букве, образуя «План работы префектуры ВЮАО» на следующую…, но сказать ничего не смог; она бросила печатать и смотрела вслед: нет ли затемнения в легких, скрытой, непокорной еще инфекции? — по коридору мясницкой походкой «убивать быка» ступал Пилюс:

— Аукцион объявлен. Смотри на сайте… И вообще — смотри!

Голова Эбергарда сопроводила поворотом движущийся поблизости объект, но не получилось выбрать нужное из запаса слов — один, будто посреди ночи, не встретив живых, не беспокоя собак, он оделся и вышел туда, где слепил глаза и щекотал веки мелкий снег, дорожкой наискось сквера прогулялся в сторону метро, а перед Тимирязевским повернул налево, на тропу собаководов, вдоль бетона, охранявшего рельсы, и непрерывно вглядывался в телефон, словно попросил у кого-то спасения и пообещали «отзвонить» — «смс»! — но это адвокат писала: «Я никому про тебя не говорю. Но, может быть, у меня на лице написано? ВСЕ ВИДЯТ!!! Пахну тобой. Дышу тобой»; остановился и сосредоточенно (будто всё зависит именно от этого!) он нащелкал: «Спасибо, Вероника, так хочется еще раз поласкать твою грудь!», «отправить» — предложил телефон, он занес большой палец над «отправить» и обмяк от дурноты: в адресе, в «кому» — машинально выбрал «Улрике», безголово, пальцы сами… Вот бы… Беременной. Любимой.

И посмотрел на пальцы правой руки, чуть было не изменившие его жизнь навсегда.

Нет.

Теперь, избежав, жизнь его казалась всё-таки покрепче.

Эбергард пытался понять, мимо чего пролетел, от чего увернулся, — но не мог, и после «быть повнимательней» забыл до несуществования — что-то сильнее разума, что-то ведет его другое.

— Эбергард! — первый заместитель Хассо весело выкрикивал из молодецки остановившейся поперек движения машины: монстр исчез, большие надежды, самое время бросить корочку бродячим и раздавать мелочь — а вдруг Бог есть? — Что это ты здесь лазишь? — постояли под липами, Хассо мигом потух: опять проблемы, опять «посоветоваться», подразумевающее «оборони!». — Если Гуляев пошел в открытую, ты не можешь отказаться. Пиши трудновыполнимые планы. Подними процент. Но себе что-то оставь. Скажи: могу столько. Больше не могу. Гуляев подергается и успокоится. Влезай в ситуацию и темни, надо их пересидеть. Ну сколько там осталось… Два месяца? Три? Самое большое — до лета. Пойдут большие передвижки, всех вынесут, — «а я останусь» повеселел Хассо. — Ну… Давай, друг!

— Я еще думаю, — вцепился утопающе Эбергард в прощающуюся руку, — если пройдет аукцион нормально, если отрегулируется у меня с монстром, монстр не будет так давить на Гуляева, а тот на меня…

Хассо дернул плечом: «а кто его знает, может…», но, когда овощем вырвал из-под неглубокой земли руку, сказал:

— Монстр будет давить всегда. Они не наедаются.

— Ноги вытерли? — окликнула его мрачно вахтерша, отходившая выпить чай. — Или так пронесся, раз нет собаки на входе?

Сонная, с многослойно бордовыми губами, выбеленная затворничеством администраторша «Русской бани» опознала Эбергарда через видеоглазок:

— Давненько не было вас видно… — и крикнула напарнице, гладившей в задней комнате простыни: — Вер, только вспоминали, что-то пресс-центр не ходит…

В предбанник его впустил вежливый и опрятный знакомый мужик с плаксивыми бровями похоронного распорядителя — его так подкачали телесным насосом, что плечи поглотили шею и уже пожирали затылок, грудь подпирала подбородок, распухшие бицепсы теснились в рукавах, манжеты готовы были брызнуть пуговицами, — он ходил как-то без участия собственных мускульных сил, словно его шевелил ветер, один край отрывал от тверди, другой, а еще мгновение и — весь полетит по косой наверх и прилипнет к потолку, как сбежавшая гроздь свадебных надувных торжеств, — он даже никогда не присаживался, как невольник геморроя, только проминался, прохаживался, прислушивался, разглядывая источники света и запорные устройства. В угловом кресле, крепко поставив ноги в зашнурованных ботинках, отдыхал омоновец с коротким автоматом на коленях — Эбергард его опознал по шраму на скуле — знакомая личность; но сегодня на противоположной лавке с расписанной под хохлому спинкой ожидали еще двое черных озябше худого вида, курточки и спортивные штаны, коротко переговаривались и много улыбались друг другу (как всегда казалось — смеялись именно над Эбергардом), поудобнее укладывая и переукладывая в карманах заросшие шерстью руки.

— У батюшки переговоры? — спросил Эбергард, теперь не зная, оставлять ли в предбаннике портфель.

Голова распорядителя потянулась вверх, подержалась в верхней точке и села на место; дождавшись, когда Эбергард бесповоротно и наглядно разденется, распорядитель проделал в двери, за которой закусывали, небольшую щель и туда, внутрь, сделал нечленораздельный доклад, и:

— Проходите. Отдыхайте!

За низким столом в четыре лакированные доски пили и ели разномастные пастухи своих интересов, незнакомые, кроме Сашки Добычина, вице-президента межрегиональной ассоциации ветеранов правоохранительных органов на речном транспорте, помогавшего решать вопросы на Нижне-Песчаном таможенном терминале, одной рукой нагнетая эти вопросы, другой — решая; но здороваться полагалось со всеми — пивные руки, водочные, потные руки, руки, не вполне освободившиеся от квашеной капусты, руки, отложившие вареную картошину, руки, на мгновение разлучившиеся с корюшкой, запястья рук, не смогших расстаться с сочившимся раком, — по кругу всех…

— Пойду ополоснусь и погреюсь, — и, разорвав беседу на «отскок от ментов без регистрации, батюшка, стоит пятьсот рублей!», Эбергард шагнул в парную и замер — следовало устрашиться пара и дать себя опознать.

— Это ж… Да это ж… Большой это человек! — Шацких, мелкую седую гнусь, приставленную «территорией» к батюшке, дедка с провисшим пузом, с седыми кустиками, торчащими из носа, пришлось целовать.

Отец Георгий, в белой шапочке с загнутыми полями, радостно протянул Эбергарду узкую ладонь:

— Приветствую деятеля местной государевой власти!

— Крупного деятеля.

— Крупными, Эбергард, бывают только яйца.

Отец Георгий всегда улыбался, одни зубы, одни только зубы; восьмой год моложавый и улыбчивый, и кланяющийся, как японец, батюшка числился советником при депутате Иванове-1 и возглавлял Фонд православного развития, возрождения и общенародных инициатив, собиравший деньги на воссоздание избушки патриарха Иова на Мало-Сетуньском всхолмии и имевший какое-то внешне неразличимое, но сущностное отношение к торговле шаурмой возле станций метрополитена в Восточно-Южном и Западно-Южном округах.

— Дорогой человек к нам пришел, — Шацких схватил Эбергарда за плечи и посадил на лучшее место — в дальнем углу от камней — и взялся за ковшик. — Все вопросы в округе решает. Никогда ни на кого не бычит. Какие ж нервы теперь-то надо ему иметь…

Батюшка как-то смущенно улыбался и потирал загорелые колени; сам по себе отец Георгий уже не существовал, его подхватило и несло, и говорило, что делать, где подписывать, кормило, утоляло любовь батюшки к полноприводным автомобилям и спуску с гор на лыжах — привык, и не выскочишь. Эбергард ни разу не видел батюшку в профессиональном облачении, служение свое отец Георгий обнаруживал лишь на юбилеях уважаемых людей: поздравлял многословно, с женственными причитаниями, дарил иконы и к общему страданию затягивал «Многие лета» неприятным, подрагивающим голоском.

В парной еще пара местных слепли от пота под потолком, еще один, плешивый, черный, с толстыми губами любителя разнообразных жизненных сладостей, томился от всех отдельно, не имел уже силы терпеть пар, спустился и сел на пол, поближе к дверям, но и там предобморочно вздыхал и трагически ронял черно-щетинистое лицо меж колен.

— Старые времена вспоминаем, Эбергард, — устыдившись детскости таких занятий, хихикнул Шацких, поглядел на парильщиков — двое с верхней полки с ловкостью древесных жителей спустились, сняли шапки и ушли нырять и фыркать в бассейне. — Почеловечески было. Помню, зампрефекта Кравцова пришел поздравить с днем рождения. Вот такая вот коробочка. Пятнадцать тысяч долларов. И он поначалу даже с гневом, помнишь, батюшка: заберите! А Бабцу принесли — сто. Но один раз. И всё!

— А Д. Колпаков так и вообще не брал, — подсказал Эбергард.

— Да. Да! Точно, — зачерпывал и из ковшика лил, поддавал жару Шацких и поглядывал на черного: сидит? не ушел, — не брал. С квартирами просил помочь: племяннику, сыну… С землей в области. И, знаешь, дороже, чем деньгами-то, получалось…

Черный не выдержал, выматерился, поднялся и, не разогнувшись до конца, выбежал вон!

— А ваши, Эбергард, а нынешние, — быстро зашептал Шацких, — всё уже высосали… Что слышно-то? — еще тише, сипом: — Выйдет из отпуска? Нет?

— Говорят, болеет. Пейте за бессилие медицины. Если Хассо будет…

— Как похудеть? — вдруг запел Шацких. — Слушай свой организм! Он тебе скажет сам, сколько есть, — потому что дверь впустила охлажденного душем черного и он сразу насупленно уселся на пол, чтобы не повторять ошибок и беречь силы. — Хочешь, научу, как температуру в бане точно замерить? Смотришь, сколько градусов, умножаешь на выпитое и — делишь на десять! — Что-то в Шацких отсоединилось от перегрева, и он сказал глуховатым, уставшим голосом черному в плешь: — Слышь, друг, иди за стол, и мы сейчас следом придем.

Черный, не поднимая головы, покачал ею: нет — и вытирал нос и каждый глаз отдельно.

— Дай с человеком поговорить! Товарищ навестить нас приехал. Не по бизнесу.

— Мне сказали, его, — черный показал на виновато улыбнувшегося отца Георгия, — одного не оставлять. Все разговоры при мне должны быть.

Шацких закатил глаза к потолочным досточкам — смертная мука, видит кто? — взбодрил рукой жидкий чубчик:

— Ситуация у нас, Эбергард. С партнерами фонд не поделим. Уж и с автоматами приезжали. И с адвокатами. И матерями клялись. А доверия нету, — показал глазами: ни о чем вслух серьезном, ни-ни. — Слушай, вчера ехал, что там у вас за иллюминация на Вознесенском — сияет всё!

— Монстр позвонил Хассо: сделай посветлее на проезд Вознесенского, тринадцать, корпус два. Попросил кто-то большой. Хассо прибалдел: корпуса два там нету. Есть Вознесенского, тринадцать, домбашня, и есть Вознесенского, тринадцать, корпус один, круглый дом… Обследовали дворы и вокруг, и есть там в одном месте — довольно темный уголок…

Батюшка улыбался и улыбался — лампа беспричинного счастья то разгоралась поярче в нем, то убавлялась, но не гасла уже никогда, он походил на старика, пожираемого Альцгеймером, но еще помнящего: главное — не доставлять лишних хлопот, или на русского сироту, усыновленного в Америку, еще не выучил язык, но помнит наказ: излучай довольство.

— Подогнали Мосгорсвет, своих кинули триста пятьдесят тысяч по аварийной линии — натыкали плафонов, залили светом! Месяц прошел — опять монстр орет: почему до сих пор темно?! Я же приказывал! Оказалось, Иван Василев просил, из эфэсбэшных…

— Что зам по кадрам в администрации президента, — опознал Шацких: слушал он напряженно, стараясь не пропустить тайного сообщения или намека.

— И никакой не проезд Вознесенского, а соседняя Веригина, тридцать, племянница двоюродная там Василева ходит от остановки, и ей вечером страшно. А с какой остановки? По какой тропинке? Договорились: в семь она выйдет к шлагбауму. Подъехали: Гуляев, Хассо, депутат Иванов-1, глава управы, участковый, муниципалитет, Мосгорсвет, подрядные организации, коммунальщики, ДЭЗ, ГИБДД… Выходит вот такая девочка с рюкзачком, — Эбергард показал мизинец, — лет двадцать. Махнула рукой — направление, вон туда, и — ушла. И теперь там через каждые десять метров фонарь. А Гуляев сказал: а давайте проведем это как выполнение наказов избирателей. Девочка же житель округа.

Шацких захохотал, и Эбергард умело поддержал, в один тон (важно, чтобы смеялись двое, друг другом любуясь), радуясь, что слушают, что удовольствие рассказами он доставлять не разучился — и вдруг на победной волне выбрал, на чем можно поплыть, если грести сразу и сильно:

— А теперь монстр велел: дадим этой девочке вектор развития, пусть идет своей фирмой на конкурсы к Оле Гревцевой и управлению физкультуры…

— И это правильно! — Шацких сел и заново встал, прислушался к переменному нытью внутри организма, опять сел и как-то недоуменно вгляделся в свои стопы — точно мои? не обратил внимания, когда утром надевал, посторонние, но с нагревающимся интересом спросил: — А какие ж это конкурсы по культуре-физкультуре? Это ж городских департаментов.

— Да гам город обязал помочь по линии плоскостных спортсооружений в дворовых территориях и питание в учреждениях культуры. Небольшой кусочек, миллионов на полтораста. Но девочке хватит. Построит домик себе…

— На тысячу двести, блин, квадратов, — протянул Шацких и с тоской рассматривал улыбающегося отца Георгия. — Вот так, батюшка, с конкурсом по жратве… А мы-то уже думали, вот он! — и шлепнул по бедру тому, где в одетом месте располагался карман. — И получили, и поделились, — кивнул на черного, — и потратили… А хрена. Спасибо Эбергарду, а то приперлись бы… — и поискал выхода выпитому и болезненно качающемуся внутри огорчению. — Может, девчонкам позвоним?

— Долго будут ехать, — черный утирал пот и стряхивал с ладони в сторонку.

— Пусть с администраторами поговорят. Сегодня хорошая смена, — слабо сказал отец Георгий. — Мне, наверное, уже и хватит…

Черный тотчас поднялся и облегченно толкнул запотевшую стеклянную дверь, выпуская батюшку охладиться.

— Ну, а Хассо, ты говорил, — висок к виску нагнулся Шацких к Эбергарду, — имеет, значит, шанс? — но прислушался и вскочил: — Батюшка, батюшка, обожди, договаривались — без меня не ходить, я должен быть рядом, — и выбежал, еле попав в тапки, махнув рукой мимо простыней на вешалке, и, чтобы не терять время, прикрыл срам рукой и на носочках засеменил к бассейну — батюшка спускался по ступеням, с чувством перекрестившись, трудно, как в адское кипение, ступал в тяжелые кафельные воды, а черный уже плавал, погружал лицо, но не нырял.

Эбергард посидел на остывающих досках, закрылся и полежал немного, пока в парную не потянулись прочие на «еще заходик»; чувствовал себя неподвижным, прибитым, не мог сдвинуться. Что ответить Гуляеву? Придут ли батюшка и Сгорим К Херам на аукцион? А кто-нибудь из города? Что будет, когда он выиграет суд?

Отпросился у отца Георгия — жена беременная! — возле пустой будки администраторов топтался подкачанный распорядитель, о чем-то арифметически размышляя.

— По полторы тысячи, — проверил он на Эбергарде, — в резине. Нормально?

— Да нормально, мне кажется. Столько это и стоит.

За неделю до Нового года (три недели до аукциона, месяц до выборов президента России и депутатов гордумы) Гуляеву из небытия позвонил монстр (этот разговор в префектуре слышали все): там какие-то слухи про меня, сказал монстр, а я в Хлопоткинской больнице, перенес тяжелейшую операцию (убрали желчный), а сегодня, между прочим, сейчас, вот только что, от меня уехал мэр.

Либо врал, либо старшие монстра договорились с мэром и всё заново срослось, если рвалось, конечно.

— Что будешь делать завтра?

— С утра — к Гуляеву.

Улрике, начав однажды опрашивать «планы на день», теперь уже ни дня не пропускала.

— Ты ничего подробно не рассказываешь.

— А зачем?

— У меня каждый день одно и то же: ремонт, стирка, готовка, глажка — ничего нового… Мне важно знать, как у тебя, — Улрике откинулась на диванную спинку и растирала бок, она ждала чего-то такого. — А зачем раньше рассказывал?

— Рассказывал, — иногда ему казалось (хотя знал — несправедливо, подлость, не так, но…), что всё плохое в его жизнь пришло вместе с Улрике, она сама ничего в руках не принесла, просто двери за собой оставила открытыми, — теперь не рассказываю, потому что машинка твоя сломалась.

— Машинка? Какая машинка?

— Механизм. Когда мне было тяжело, я тебе что-то рассказывал, приезжал к тебе, был с тобой, ты мне что-то говорила, и всё плохое уходило, я чувствовал, что всё могу. У тебя была скатерть-самобранка, сапоги-скороходы. Шапка-невидимка. И я всем этим пользовался. Больше эта машинка не работает. Сломалась. Или и раньше не работала, а мне просто казалось.

Эбергард не знал, что происходит у Улрике с лицом, не решался полюбопытствовать, но именно в мгновение, когда не выдержал и посмотрел, Улрике кивнула, что-то вроде «понятно»; он ушел мыться и спать, она осталась сидеть, погребенная тяжестью своего живота, — живот потяжелел так, что ей никогда не подняться.

Эбергард ждал ее в постели, придумывая, что сказать (для прощения, в утешение, но на самом деле, чтобы резануть еще раз, но уже другим инструментом, чтобы не возникало привыкания и боль не теряла остроты), ему слышался плач, садился в постели и прислушивался: вроде тихо; но не идет.

В зале. В зале горел свет, в телевизоре сбивала непричастных и искрила боками по отбойникам погоня на джипах, Улрике спала на диване — прислушивающееся, измученное лицо, — укрывшись кресельным пледом, прилегла полежать и уснула, оберегая рукой свой живот, — всё, что у нее было по-настоящему и бесповоротно своим, это у Эбергарда ничего не осталось — пускай поспит… Гаснет свет, затыкается телевизор, дверь остается открытой, чтобы, проснувшись, не испугалась: где? — он вдруг чувствует, что один, совершенно один в пустыне, под ногами потрескавшаяся от зноя грязь.

Гуляев встретил его помятым, жеваным и неулыбчивым:

— Почему не показываешься?

— Алексей Данилович, вот по тому вопросу… — улыбайся, ты рад и радуй его, затруднения преодолены. — По этому году у нас получалось, — нарисовал «20 %», — в следующем, если мне удастся как-то поджать подрядчиков, перенести полиграфию в регионы, то выйдет, я думаю, — двуслойный волнистый математический знак «приблизительно» «30», — но это уже предел. Тут уже мне ничего не остается, перейду на подкожные жировые накопления.

Гуляев нюхал, трогал губищами наживку, что-то свое соображая:

— Но это же пока… А придет новый мэр…

— На перспективу: заканчиваю бизнес-план сети киосков для торговли цветами в местах наибольшей проходимости и… Согласуем, оформим аренду — на пять лет и дальше продлевать… Двадцать киосков…

— Так это же надо…

— Средства я изыщу! Могут дать до, — рисовал «70 000» и отдельно со сладострастием «$», — в месяц! Следующий этап, — сглатывая подступающую алчную пену, удивительно: сам верил, пока неслось, — строительство быстровозводимого торгового павильона у метро «Площадь Блюмкина» для последующей сдачи в аренду… Зарегистрируем компанию для поставки и обслуживания компьютерной техники в бюджетных организациях округа… Моя цель, Алексей Данилович, моя цель, чтобы у вас выходило в пределах, — «100 000–120 000», а теперь, чтобы обострить впечатление, — «€», и с восторгом: — За месяц. Помимо бюджета!

— Только мне? — булькала сонная безмозглая рыбина и до хруста разинула пасть.

— Да.

— А тебе сколько?

— Ну, хотя бы десять процентов от вашего, — глотни и успокойся, глотни. — В середине января представлю законченные бизнес-планы и план-график исполнения и выхода на контрольные цифры, мне осталось только…

Гуляев вдруг сказал:

— Всё-таки, — и показался Эбергарду другим, незнакомым, сползла с лица кожа, отживший и наобманывавшийся свое слой, — надо тебе взять главным бухгалтером моего человека.

Эбергард пригладил правой рукою правую бровь: как я здесь очутился?., вышел из дома, сел в свою машину, утро как всегда… Купить вечером елку.

— Нет, он не будет сидеть каждый день, — Гуляеву казалось: вот что может обеспокоить, — ты ему просто передашь право подписи всех финансовых документов, чтобы он смог контролировать финансовые потоки, — последние три слова куратор, заместитель префекта, выговорил с наслаждением, он, видно, часто слышал, как их произносят другие, и мечтал когда-то сказать сам.

И Эбергард стал незнакомым, разогнулся (обнаружив: всё это время… рыбацки, ищуще, заманивая, горбатился над столом) и взглянул в дрогнувшие глаза Гуляева:

— Вы мне не верите?

После небольшого молчания Гуляев нетвердо протянул:

— Я-то верю. А вот Он… Если Он не будет знать, что у тебя работает мой человек, он нас сомнет. Вернее, тебя сомнет. Меня-то нет. Сколько раз уже хотел вынести вопрос по тебе на коллегию…

— Вы хотите сразу после выборов, — он, Эбергард, теперь рыба, и бился, хлестал траву…

— Давай не будем откладывать. Выборы не выборы, наше дело…

Эбергард порвал, выбросил бумажки, пожал протянутую руку и вышел, испросив разрешения уйти исполнять утвержденный префектом недельный план работы пресс-центра, — всё, что полагалось, когда держишь удар.

Он набрал номер Эрны и слушал гудки, пока спускался с четвертого этажа до первого, одевался, перекладывая телефон из руки в руку, пересекал префектурный двор, открывал машину: не хочет, нет, написал «позвони мне»; молча, только с самим собой Эбергард сейчас не мог.

— Павел Валентинович, как ваша жизнь? — спросил покрытый седыми зарослями загривок.

Водитель оглянулся: то, что он слышал, прозвучало? Никакой ошибки? Эбергард так спросил?

— Заметили? — с горечью. — Годовщина скоро, как матушка умерла. Три года мы с братом за ней ходили… Первые четыре месяца — через день. Потом сиделку нашли. Две реанимации, больница… Потом нашли врача немку, именно немку! — она выбросила все лекарства: это же яд! Ввела правильное питание, рефлексотерапию. И матери стало лучше, целыми днями смотрела любимую «Культуру». Немка сказала: уйдет, как батарейка. Просто кончится заряд. Так и вышло.

— И вы… Три года? — Эбергард не замечал.

— Когда они прошли, понял — не бесполезно. Во-первых, мы помирились. Раньше-то воспитывала меня, я от злости трубки бросал, а потом догадался: матушке хочется быть нужной, и начал звонить ей каждый день, рассказывал свои мелочи. И она перестала ворчать. Ее мучила астма. А мне попалась книжка женщины — у нее вылечился рак, написала: все заболевания связаны с психикой. Прямо схемы: что от чего. Я увидел: астма — одиночество. И последние четыре месяца астма маму не мучила. Нет, не напрасно. Всё, конечно, пришлось отложить, но когда ухаживал, подмывал, думал: вот так и она ухаживала за мной. А теперь я за ней. Было чувство: всё справедливо. Нужно. Что-то совершается. Отдежурю, выхожу на улицу и такая радость на душе. Или не радость. Чувство: хорошо, всё правильно. Оказалось, я и готовить умею, такие супы… Жена прибегает с работы: супчику не осталось?

— То есть… в самый Новый год?

— Дня за три стала гаснуть, села и осталась сидеть. Но еще улыбалась нам. Всю жизнь плохо спала, а на Новый год дали ей снотворное, а я еще съездил на рынок на Западо-Юг, купил мед такой хороший, дал с чаем, и ей понравилось, заснула и так хорошо спала, что не проснулась, даже когда начали бить салюты. Я засмеялся: ну, мать, видишь, как хорошо тебе спится. И поехал домой. Доехал: сиделка позвонила — всё. И я поехал назад.

Эрна?! Нет. Звонила — почему? — Оля Гревцева из управления культуры, прочел кто-то его заячьи петли?! Опять не просчитал, не предвидел, вслепую тыкнулся:

— Да.

— Эбергард, — Оля запыхалась, что-то равномерно громыхала, словно беговая дорожка, — я решила: давай мы сделаем это. И поскорее. В какой-нибудь гостинице. Только не в нашем округе.

— Хорошо.

— Мое условие: чтобы никто не узнал. У тебя семья, у меня семья…

— Конечно. Я ужасно рад, что ты позвонила…

— Звони. Я для тебя времечко всегда найду, — оборвала на полуслове, это же он хочет, ему надо, она только уступает надоедливому и жадному напору.

Хериберту он не дозвонился: с паломниками на Валааме; Фриц не хотел на работе, в ресторане «Два корабля» попросил только чаю, обозначив: полчаса, неинтересно.

— Это конец, Эбергард. Создадут атмосферу психоза. Ты будешь работать — они зарабатывать. Всё правильно. Зачем им доля, когда можно забирать все.

— Если откажусь?

— Либо начнут торговаться. Либо озлобятся, у тебя всё налажено, уйдешь — им остается голое поле и надо работать самим, а сами они не умеют, — Фриц быстро допивал чай, редко видятся, не осталось пересечений, взаимообогащающей пользы. — Из того, что я знаю, Гуляев не из тех, кто будет брать за горло. Тебе надо скорее выстраивать отношения с монстром, успеть.

— Всё делаю, Фриц.

— Я скину тебе астрологический прогноз на первый квартал, — и Фриц рассмеялся. — Что-то ты постарел… А тебе еще нянчить!

Эбергард подумал: новая жизнь новой девочки. Не нужен, исчез для одной родной, исчезнет для другой.

Пустые праздничные дни он заживляюще проспал, сны — это подвалы, обитые войлоком, и заново чувствовал: любит Улрике. Получается, его любовь видна лишь на черной ткани, в безднах (и не телесна), но это настоящая любовь: дом, семья, будет дочь, а пока весит шестьсот граммов и спит — рука зажата меж изнанкой маминого пуза и головкой, — вот что должно делать его непобедимым… А не другое. Не хотел, но вспоминал адвоката, обмирая: зачем? Никогда.

Каждый вечер они с Улрике про Эрну и суд; сейчас, на каникулах, Эбергарду казалось: всерьез только это пугает.

— Почему не звонишь адвокату? Ты должен поговорить с ней про Эрну! Кто будет расспрашивать Эрну на суде? Кто будет ей отвечать? Объяснять? Ты — не в состоянии, это — это для тебя самая-самая… тяжесть! С тобой на суд должен пойти подростковый психолог, — Улрике искала и нашла среди учреждений государства психолого-коррекционный центр и читала с монитора, — именно по детско-родительским отношениям! В первый же рабочий день — поезжай.

Директору центра Эбергард дал доллары — двести, на лице своем она покрасила всё, тихо говорить не умела: женщина-руководитель, бюджет-исполнение; и она, как и все:

— Сама двенадцать лет в разводе. И просила своего бывшего с сыном встречаться — ни в какую. Какое вам заключение написать? Может, что дочь ваша покончит с собой, если не будет с вами видеться? Мы можем. Нужен только запрос из суда. Наш юрист уже идет, но медленно, ногу сломала.

Он взял в руки разговор и поддерживал, не выпуская: так сын в Латвии, внуки? Как там относятся к русским?

Юристку, донесшую наконец гипс, Эбергард встретил аханьем, она, огромная, как сугроб, без приязни (никто в жизни ей, кажется, не помогал, и она, похоже, считала, так и должно: никто и никому, и одиночество перед смертью, и эта новая жизнь, и люди новой жизни, из которых ей ни один не нравился) сама себе пояснила баском:

— Надо разрабатывать, надо ходить.

Расстегнув пальто, юристка подсела боком к столу, зацепив клюку за спинку стула, возраст колебался и замирал между отметками «60» и «70»; когда-то… но теперь деревенская неопрятность… с потерями в зубах — разрушающая пенсия… ветеран юридических органов Советского Союза — с ней бесполезно, понял Эбергард, вода прозрачная, удачное освещение — все детали хорошо различимы — она из обломков, желающих дожить по прежним правилам, на месте этих сгоревших и забытых правил, двигаясь внутри не существующих давно коридоров, справлять нужду в несуществующей уборной, и ни разу не пройти напрямую, коротко — сквозь несуществующие стены, и не замечать явлений погоды, она же под крышей, которая для нее существует. Начал что-то, но слова кончились быстро.

— В суд обращаются только больные, — прогудела юристка (у нас госучреждение, маленькие ставки, большие нагрузки, лизать не будут). — Люди здравые все вопросы решают вне суда. Раз вы в суде, значит — война. Психологи нашего центра вам не помогут.

Психолог может быть или свидетелем, то есть наблюдать ребенка продолжительное время до суда. Либо экспертом. Но у вас нет судебного решения по экспертизе! Вы что хотите?

Эбергард с растерянным ужасом пометался в ослепивших его лучах и сделал обеими руками одновременное бессмысленное движение, словно хотел показать: они чистые, но сразу же передумал: наружу! внутрь!

— Я не хочу, чтобы моя дочь приходила на суд.

— Не надо бояться, — безучастно басила юристка, — судья — опытный человек, перед ее глазами прошли тысячи таких дел…

— Просто… Адвокаты моей бывшей супруги могут…

— Судья не слушает адвокатов. Адвокаты отрабатывают свои деньги. Все вопросы адвокаты зададут судье, а она сама решит, что именно спросить у ребенка. Перекрестным допросом судья быстро выяснит, — судья, понял Эбергард, юристка — бывший судья, — что на самом деле на душе у ребенка. Где личная позиция вашей дочери, а где позиция ее матери. И вынесет решение. Основываясь только на мнении ребенка. А вам надо смириться. Вы должны быть уверены в себе. Вы думаете, дочь вас не любит? Почему?

В ответ он мог только показать еще что-то руками, не знал: что.

— Приготовьтесь услышать в суде горькую правду о себе. Принять ее. И жить с этой правдой дальше, — и зачем-то сказала: — Детский умок — что вешний ледок.

Заболела нога или что-то еще ее оскорбило: зачем тащилась? — и выдала на прощанье:

— Так, как вы хотите, уже не будет!

— Но совсем недавно…

— Недавно! Говорит: недавно. Совсем недавно вы были ребенком, верно? И не пытаетесь это вернуть. Недавно родители ваши были молоды и здоровы, верно? Вы согласны со мной? Скажите сейчас. С этим ничего не поделаешь, понимаете?

— Я хочу что-то делать. Это моя дочь.

— Не дочь, хотите вы сказать, вы думаете — это вы сами. А это — не вы! Там ничего вашего уже нет.

И уковыляла; Эбергард вслепую вытянул из кармана две тысячных и подвинул директору центра: для юристки.

— Купим ей что-нибудь на юбилей, — не трогая пальцами, директор локтем сгребла и сбросила бумажки в стол, в верхний ящик, и встрепенулась: — Так, как вы себя чувствуете? — пересела напротив, припоминая первое образование с присутствием «невро» в оцененных в дипломе дисциплинах. — Я вам поясню, что сейчас происходит!

Эбергард опустился на исходные — вытерпеть, три минуты — свои доллары она хочет отработать.

— Вы — мужчина! Умный и сильный. Вы привыкли всё контролировать! — И коротко оглянулась: включить музыку? есть там диск? — А на суде вас ждет встреча с неизвестностью. Что делать? Смириться и расслабиться, — накрыла и разгладила его ладони, — как младенец в чреве матери претерпевает испытания, сходные с жизненным путем. Сначала ему хорошо, плескается там в теплышке. Затем начинаются схватки и — ему ужасно! Он сражается, борется! А потом — устает сражаться… Расслабляется… Опускает голову… И, не видя света перед собой, не имея надежды, безвольно, смирившись — выталкивается наружу! В новый мир! Так и вы. А ну-ка! — вскочила, взмах руками: и ты — вставай! Можешь! — Шире шаг! Разверните плечи! Всё хорошо! Вперед!

Улрике кивнула консьержке, высунувшейся из дупла, «а это — мой муж!», спросила:

— Для тебя это важно?

— Конечно.

— А почему?

— Мой дом. Наш дом, — а думал тогда еще, с Сигилд, «на стадии котлована» — вложение средств, старую квартиру будем сдавать; теперь ему казалось — переедут, и всё болящее заживет, Эрна увидит свою комнату и — не сможет сдержать радости — ребенок!

— Давно сама не была, всё по телефону… — Лифт пустили вот только, по лестнице Улрике уже не могла подняться на этаж. — Осталось — по мелочам, видеонаблюдение, холодильник… Закрывай глаза! — Лифт встал, она вывела ослепшего Эбергарда на этаж, обняла и направляла: сюда, вот сюда. — Не открывай пока! — надежно и многоповоротно откашливались замки. — Смотри!

Он открыл глаза, и включился свет: высокие, ровные стены, но еще раньше — запах, незнакомый запах новой квартиры, что поживет еще две недели, попривычнеет и забудется. И только в первые дни после отпуска…

— Смотри, — вела, ковыляла тяжелой уточкой и оборачивалась — как? — ее тянуло покружиться, полететь, не выдерживала и смеялась: да? — из-под арок прихожей, из-под светильников, похожих на молочные колокола… потолок в гостиной, показавшейся Эбергарду огромной, подпирали каменные столбы, тугие красные подушки лежали на белой коже диванов и кресел, Улрике гладила детали, плавники своей земли, всплывшей из воды. — А это красное дерево, между прочим! — На потолке выгибались белые волны, оттуда — свет, поярче, слабее и еще — до полуночного мерцанья. — Сядь, не бойся! Видишь, как удобно? — Еще пустые полки (раздвигались шкафы), всё вымыто, всё чисто — всё новое. — Вот здесь и здесь — природный камень! Растратчица я? — Принимать гостей, Эбергард видел: как рассаживаются… За каждой дверью — непривычный простор: дыши, без мебельной тесноты, протискивания и огибания углов… Как отличается от того, где он… Первые его — человеческие условия, каталожная картинка…

— Такая большая столовая, — он расставил руки меж барной стойкой и овалом столешницы — не достать; раз, два… Шесть стульев.

— Стол раскладывается! Десять человек могут обедать! И вот здесь еще на диванчике — двое! Как тебе фотография? — Какие-то ветки… — Это из галереи, таких отпечатков всего десять в мире! И у тебя, нас!

Он побрел по плавно загнутым коридорам, толкая двери (вторая ванная, гардеробная… что здесь?), трогая раздвигающиеся стены.

— Слушай, я заблудился.

Улрике топала разутой ногой:

— Чувствуешь? Теплые полы! Вот — твой кабинет. Совсем в другом стиле, да? Светлый паркет, много света — так ты хотел? А я буду к тебе… — она устроилась на диване, — прокрадываться… И смотреть, как ты… — она замолчала, посмотрев туда, где он словно бы уже опустился за стол, левой щекой к деревьям, уличному воздуху. — Здесь будут еще фотографии: нас в детстве, наших детей… Наших близких. Пойдем в спальню. Пробуй матрас. Из морской травы!

Кровать дорогущая, сразу предупреждаю. Не темные шторы? Здесь — запоминай — поставишь детскую кроватку, когда всё пройдет хорошо… Здесь будут ее вещи… Здесь буду пеленать…

— Ты такая молодец!

— Я всё здесь придумала сама, я давала дизайнеру идеи, — Улрике прижалась к нему — теперь вся жизнь Эбергарда будет заключена в ее собственноручно созданный мир, где всё — от касания дверной ручки до… будет ждать его благодарности. — Ну… Комната принцессы! Ты должен посмотреть один. Я остаюсь.

За вращающейся дверью: посреди толстый белый ковер, из зимы, — никогда не сможет наступить, белая кровать с высокой спинкой из детских картинок, пятнистое покрывало, справа стол — компьютер, полки для учебников с медвежонком в красной безрукавке, прямо — между белых шкафчиков, между маленьких комодов — ящички, ящички — зеркало, столик и круглое мягкое сиденье без спинки — как называется? На шторах вышито «Э»…

— Здесь всегда будет беспорядок, — подсказала Улрике из-за двери. — Потолок видел?

Он поднял голову — со стены убегают на потолок сердечки, мечты, облака и предметы… Вот здесь повесит сумочки, много сумочек… Даже тапочки выглядывают из-под кровати. Корзинки для мелочей.

— Шторы открывал?

Окно, оказывается, начиналось от потолка и кончалось почти у пола; он сел за стол Эрны, на кресло на колесиках, вот что останется в ее глазах, «у папы дома» — немного деревьев, нищей зимы… и много неба, город насквозь — до Казанкинской телебашни… Надо будет рассказать ей про некоторые дома — вон они. На противоположной стене — Эбергард оглянулся — в американской победоносной ночи подымались этажи, пылающие изнутри, как прямоугольные поленья. Всё не запомнить. Он нашел в телефоне камеру, автоспуск, поставил телефон боком на полку для учебников и сфотографировал себя — на фоне пылающей нарисованным американским электричеством стены, не продумав выражения лица, — просто я.

— Не хочется уходить, да? — уже потушив свет, они присели на лавке в прихожей, Улрике говорила про люстры, потолки, кухонные приспособления, делающие жизнь хозяйки намного легче, он чувствовал: жизнь, что с жизнью его (что бы ни…) уже ничего не случится страшного, главное — есть, на сейчас, на старость и детям — на потом. Он всё сделает, как хочет, никто не заставит и не изменит его…

— Запомню на всю жизнь, — шепнула Улрике. — Я увидела тебя счастливым. У тебя такое лицо… Как у маленького мальчика. Оказывается, я еще не видела тебя счастливым. Понравилась тебе мозаика вокруг джакузи? — Всё знала про эту квартиру, про швы, соединения и оттенки, своею рукой, всё одна, его только деньги. — Через две недели можно переезжать… Сам реши, когда у тебя будет время. Главное — до весны. Рожать я хочу поехать из своего дома.

Он не решил ничего, кроме «переждать», «а вдруг», «как-то само», зыбь, а твердость в одном: советоваться больше не с кем; он надеялся: аукцион, двадцать четыре миллиона корни всосут и стебель потянет наверх, пчелы заберут, напряжение ослабнет; и еще надежда: потом, когда-то потом, вот потом всё будет обязательно нормально, сложится, он честно работает и слово держит; и — вдруг мэра уволят уже завтра… Три дня он продержался на больничном — суставы, последствия тренажерных рывков, пока не позвонил врач:

— На меня вышли из департамента здравоохранения… Интересовались вашим диагнозом, — врач не боялся, а обижался: «просто так» и «не просто так» стоило совсем существенно денег; он понес свою голову, дыхание притаилось само: чуть-чуть, ничего внутри, но должно что-то, хотя бы первые слова «от себя», по делу, «его позиция» — придумать не мог, сидел до обеда в пресс-центре, расписывая, дописывая про выборы, и слышал наяву сигнальные звонки, злыми змеями огня переползающие с номера на номер, как только он переступил порог: пришел, попался, начинаем — и на первый же шорох:

— К Гуляеву?

Жанна проглотила заготовленное и показала: точно!

Может, что-нибудь другое, есть же (может) и другое у них (не только же это!!!); за пару шагов до двери Эбергард натянул «деловитость и бодрость», «а какие, собственно, вопросы ко мне» и «рад видеть», взялся за дверную ручку и до завершения отпирающего поворота трижды, как просила Улрике, предвидя «трудную минуту», прочел молитву царя Давида; Гуляев, измятый и бессонный, сдержал какое-то гневное движение, накопившееся в шейных мышцах, выпарил из заготовленных звуков мат:

— Почему не появляешься? Почему дела не передаешь?!! — С дивана поднялся и подсел к столу мокрогубый человечек бухгалтерского, въедливого вида — ему не хватало воздуха, облизывался и шумно вдыхал, кислорода! — ни резюме, ни визитки — Эбергард смотрел, как диван за его спиной еще расправляется и кряхтит, еще живет небольшое время его, мокрогубого, вздохами, тяжестями и поворотами. — Вот, Игорь Владиславович, оформи его — приказом! — сегодня же! Чтобы рабочее место, пропуск, право подписи ему и передавай документы — список готов… И живо! Затянули, затянули мы, понимаешь!!! — и, родственно обмякнув, повернулся к мокрогубому, раздвинувшему улыбку шириной в автоматный приклад. — Игорь, вот Эбергард, руководитель нашего пресс-центра, давно работает, один всем занимался, но, — Гуляев уже подобрел: сделано! — и подчеркнул, усмехнувшись, и Эбергарду: — Но — время жестоко! — Сказал правду, неумело, но сладострастно кого-то «старшего» повторяя, не утруждаясь принарядить приличиями, довольно произнеся «сдох», «в мусор!» над онемевшим телом, еще не утратившим слух; время жестоко, сказал он при Эбергарде, сильном, не увечном мужчине, в уверенности, что скот двинется по звонку расщелиной меж изгородей на бойню, на сочащийся кровью кафель; раса господ выходила к сероштанному миллионному быдлу без палки и в меньшинстве — никто не осмелится даже поднять глаза, все вывернут карманы, подставляя один бок, другой для удобства; время жестоко — мы никогда не будем равны, и наши дети не будут равны, мы скажем, где и когда тебе жить, что и когда ты будешь делать, тебя нет; время жестоко — вот что проткнуло и уперлось во что-то, сохранившее способность закричать, — мокрогубый приподнялся «на выход», «к исполнению», Гуляев уже заглядывал в ежедневник и взялся за телефон распорядиться «чайку»…

— А кем вы собираетесь у меня работать? — спросил Эбергард, прыгнув в пустое, но почувствовал, что не падает, еще висит. — Вот придете к девяти и?..

В голове Гуляева взорвался какой-то двигательный элемент, и стало слышно жужжание и холостой шелест жестяных лопастей, ударяющих о что-то непредусмотренное через равные отрезки времени:

— Эбергард, Эбергард, мы же…

— Алексей Данилович, я ведь должен понять, зачем мне ваш товарищ.

Мокрогубый долго нажимал глазами на умолкшего Гуляева, потом чуть сжал руками кожано-коричневый портфель, очутившийся на коленях:

— Я, конечно, не планировал э-э… участвовать в оперативном управлении… Это же надо погружаться, — мокрогубый потягивал время, ожидая, когда под Эбергардом провалится пол или его снесет запасенный на этот случай порыв ураганного ветра. — Моя цель — увеличить поступление бюджетных денег, идущих э-э… через вашу структуру… Значительно увеличить! Конкретней что-то я смогу сказать, когда увижу э-э… документы.

— Ага, я прекрасно знаю, что происходило с теми, кто верил таким обещаниям. Алексей Данилович, думаю, не надо тратить время, а сразу назначить вот этого уважаемого… руководителем пресс-центра.

— Эбергард, Эбергард, у меня не было такой цели, — ныл Гуляев.

— Это ж надо специфику понимать, — бормотал мокрогубый.

— Готов сдать дела в двадцать четыре часа. Алексей Данилович, с вашего позволения… Пойду, макеты плакатов для остановок общественного транспорта надо утверждать срочно. Если что — я на месте. — Эбергард обрадовался на ходу Анне Леонардовне: — Опять новая прическа! — и после обеда послал Жанну поулыбаться к милиционерам на вахте.

— Сказали: человек, которому Анна Леонардовна заказывала пропуск, вышел из префектуры минут через пять после того, как вы спустились от Гуляева.

Не знают пока, что делать; минуты и часы раскалились, вспыхивая пламенем, — его решают, и казалось: непрерывно, он переехал в ад; Эбергард вцепился в главное, чтобы заклокотавшая под ногами, быстро поднимавшаяся грязная вода, не дающая разглядеть знакомый, исхоженный мир, течение наступившей великой неопределенности, его не снесла: «Твоя комната готова. Приезжай» — он отправил свою фотографию Эрне и сразу же — ответ: «Спасибо», хотя бы еще слово! — не хватило. Позвонить? — пальцы разжались, его сорвало уже и понесло; в эти дни в слепом январе он берег силы, не болтая ногами попусту, терпел, ничего не зависит теперь от него, кто знает — вдруг вода быстро отступит, вернется чувствительность к отмороженным рукам и окажется: он в системе, удержался, расчета и везения его хватило; Эбергард озирался: всё пугало теперь, встречные смотрели особо, разговаривали странно, не замечали его среди живых — словно знали то, что обреченные и обманутые узнают последними, будто прошла какая-то команда, — жаль, жаль, когда что-то неведомое шевелится (или нет), под покровами нельзя понажимать клавиши, перейти по ссылке, набрать: господи, есть что-то про меня? — и получить ответ на почту от круглосуточной службы поддержки, не спящей никогда где-то там: не, ерунда, ничего там по вас нет.

Вызвал Пилюс, заставил ждать в пустом кабинете, Эбергард смотрел на крыши за Тимирязевским проспектом — наискосок, правее высотки «Орхидея» — вон там живет его дочь, выходит погулять вечерами с мамой, коляской и уродом, лепит снежки, смеется, и какой-то недавний знакомый «семьи» ахает: «Как похожа на папу!» — и урод удовлетворенно хрюкает, учит Эрну: запомни — жить надо… А учить должен Эбергард, спасать, идти рядом. Дочь его не любит. Но хотел бы он осмотреть то место… Побывать в тех местах… В том небольшом месте, что он занимает в жизни Эрны.

Пилюс вяло порасспрашивал, поворошил предвыборное (Эбергард презирал до озноба молчание, дыхание, передвижение, любую форму присутствия Пилюса в собственной жизни, почерк, а теперь каждое утро выслушивал матерные указания, записывал «план на день», приносил объяснительные «по поводу отсутствия…», пытался попасть в настроение, тон и не уходил без позволения) и, тяжко поерзав в кресле:

— Завтра аукцион… По той теме… Тяжело. Шесть заявок. Кроме ООО «Тепло и заботу каждому».

Эбергард не отвечал: свое выполнил, зачем это лишнее.

— А вот скажи, Эбергард, кто-нибудь сейчас в префектуре делает для тебя больше, чем я? А? — зацедил Пилюс каждодневное «одно и то же». — Перед префектом постоянно прикрываю… Перед Гуляевым… Перед департаментами… Ты про всё и не знаешь. А то ведь вокруг доброжелателей — ой как много, — Пилюс желал взгляда в глаза, но в глаза Эбергард не мог, лицо начинало подергиваться от ненависти и омерзения. — Мне вот тут один говорит… Не буду: кто; но ты его знаешь. Говорит: небось, Эбергард столько тебе заносит… Это мы-то с тобой понимаем, что отношения — выше всего… — Пилюс не мог смириться, что на аукционе не зарабатывает, он поискал в себе слово пообидней, точнее и больней выражающее долгожданное превосходство над убожеством, поперебирал, но — всё слабо. — Свободен.

Случайно (но выходит — думал, посеялось и выросло внутри), жадно оглянувшись в коридоре на новую девчонку, принятую в общий отдел, — совершенно прозрачная блузка, грудь наружу, он позвонил Веронике-Ларисе, та что-то отчитывающееся начала, но оборвалась на его заикнувшемся:

— Ты дома?

И торопливо, побежав на свет, захлеставший в пролом, боясь обжечься ошибкой:

— Да. То есть могу быть через тридцать минут. Даже раньше, — ну, ну, дыхание — это?

— Я заеду?

Кристианыч оценил, что Эбергард не приходил раньше, в его старое, высыхающее лицо Эбергард смотрел напряженно — единственно доступное ему отверстие в тот этаж, отдел неба, где решается всё про него сейчас — так, на вид вроде страшного ничего, покой, прежнее, не без лукавого «наслышан я».

— Пилюс сказал: шесть заявок…

— На, — Кристианыч посмотрел в часовое стеклышко, — семнадцать ноль восемь только одна — ООО «Тепло и заботу каждому». Профи! — и протянул пожать ладошку: мастерство признаю; странно видеть, как, усмехаясь, Кристианыч молодеет, как что-то радует его — вот что радует его. — Проведем аукцион, и у тебя здесь, — он обозначил направления вокруг себя, все, кроме «вертикально вниз», — останутся только рабочие моменты, и всё вот это, — он показал, как сгребают и выбрасывают со стола подсолнечную шелуху, при скоплении предрасположенную к самовозгоранию…

— Мне главное — суд.

— Мы же договаривались, — серьезно сказал Кристианыч. — Я. И Хассо. И префект. С судом мы тебе поможем. Судья Чередниченко. Когда суд?

— Перенесли на начало марта. Тянут те адвокаты. Моя же, бывшая, родила… Кормящая мать и всё такое. То судья на больничном…

— Суд выиграешь. Думай, что потом. Завтра в пятнадцать ноль-ноль результаты аукциона будут на сайте.

В машине Эбергард думал: постеснялся спросить, вернется ли префект из больницы, что слышно: утвердят ли мэра… О «после суда» — всё больное…

Вернется Эрна — сможет ли с ней? Вытерпит ее непослушание, непохожесть на то обязательное, что ему надо? Нужна она ему? Что ему остается другого? Жить и потихоньку забывать. Так редко слышал он «папа!». Готов, чтобы росла Эрна без него? Росла какое-то время с ним. А потом без него. А он продолжит жить без этой девочки, начнет растить новую дочь, хотя не имеет права ее любить, — с исчезновением Эрны в нем пропадут железы, клетки, телесные нити, отведенные для любви… Или сможет полюбить Эрну вновь… Ведь они еще совсем недалеко и — может быть, может быть всё, может быть!!! Долго смотрел на взывающий неопределившийся, но — взял, теперь не мог не отвечать.

— Приветствую! — Чужой, грязный голос заполнил его слух, переползая в… и заполняя жизнь, спрошу «кто это?». — Это Роман. Что со Степановым. У нас как там погода на завтра? Ситуация контролируется?

— Роман, мы договорились держать связь через Степанова. Завтра в три результаты вывесят в Интернете. Больше не звоните мне.

— Я должен знать, я вкладываю…

Эбергард отключился; Вероника-Лариса отступала от него по квартире, потерянно дотрагиваясь до столешниц, мебельных ручек.

— Ты, наверное, хочешь поужинать? У меня, правда… — Неловко заглянуть в холодильник. — Но если у тебя есть время, я сбегаю… Хотя бы чай? Печенье. Чай с печеньем. Чай? Не надо? Спешишь? Нет? Ничего… не надо?

Он в лифте еще решил: последний раз, не пропустить возможность, до суда, и раз так — уж попользоваться полностью, и просил Веронику-Ларису о некоторых вещах, позволяющих лучше рассмотреть и запомнить, и делал то, что называлось бы «ласкать», дольше обычного, не стесняясь возвращаться к уже просмотренным частям и расположениям, если вспоминался упущенный угол зрения или способ удовольствия, не смотрел только в лицо — она всё исполняла, и, прежде чем покинуть, закончить с этим, он остановился и проверил себя: всё? ничего он не забыл? Чего-то такого, чего вдруг захочется потом опять? Всё? Всё. В «корзину»? Да.

Она пошептала о счастье, волшебстве, подбираясь к «любви», чтоб та следом позвала взаимность, но встрепенулась:

— Тебе не пора идти? Не хочу, чтобы у тебя были проблемы из-за меня, — уже почитала рыболовецкие журналы: подтаскивая рыбу, нельзя всё время тянуть, леске нужно давать слабину, проявлять понимание его трудностей и подчеркнуто уважать тех, кого совместно обманывают, — обманутые не должны стра дать, есть же гуманные способы умерщвления! После душа уже не обнимал Веронику-Ларису, чтобы не забрать запахи и волосы недомашней длины и расцветки; не поговорили про суд, он и так знал, что осталось, — органы опеки; посмотрел, и часы сказали ему: «уложился».

.