Александр Терехов, роман Немцы. Часть вторая Читать онлайн.



— Так в других округах…

— Говорю: в других округах по шестьдесят миллионов! А он, сам глазки спрятал: а что за человек этот — Эбергард? Я говорю: многих мы с вами обсудили, и вот только про одного…

Эбергард благодарно сжал веснушчатое запястье главбуха.

— Могу сказать со всей ответственностью — душа у него есть! Добрый. Мастер своего дела. И деликатные вопросы умеет решать. Поговорите с ним. Монстр, а глазки не поднимает: какой-то он… И — не сказал!

— Но — с неприязнью?

— Не поняла. Но ты — ищи работу!

— Да вы так всегда говорите! — И они рассмеялись. — Говорят, из Питера?

— Всегда что-то говорят, — отмахнулась Сырцова, — а ты не слушай, а то зацепятся языками в столовой и — бу-бу-бу, бу-бу-бу… Кто мы такие? Никто! Как те, верхние, думают… что они думают… зачем и куда кого ставят — мы никогда не поймем! Отделывай квартиру и ищи работу! А мне бы до пенсии досидеть…

Эрна не позвонила сегодня, завтра, послезавтра, неделю, две, дальше, и что же: не позвонит он — она не позвонит никогда? И всё-таки позвонил, сам:

— Не виделись уже три месяца, — чуть не спросил: «Ты не обиделась на меня?» — Я уже соскучился, — свободно, не стискивая зубы, почему-то не получалось теперь говорить, Эбергард просил, он боялся, пусть скажет «тоже соскучилась, папа»; нет: — Давай на выходных сходим в клуб!

— Давай. — Прежний голос? Да, прежний голос. Или всё-таки новые интонации? Да, нет, хватит грызть себя — прежний голос!!!

— Возьми-ка в руки листок и чем записать, — радость возвращала ему уверенность, — давай, давай, я подожду… Взяла? Напиши в столбик: что бы ты хотела видеть в нашей новой квартире.

— А какая она будет?

— Я же говорил: большая! И отдельно запиши, что должно быть в твоей комнате — может, нарисуем облака на потолке? Или сделаем сцену?

В безопасный день, во вторник, когда монстр до обеда участвовал в заседаниях правительства, хмуро вслушиваясь в шепчущие подсказки Кристианыча, и плечо его брезгливо перекашивалось от гладящих прикосновений меловых и сладко-пахучих Кристианычевых перстов (первый заместитель префекта теперь особо следил за собственными индивидуальными запахами), а после обеда обходил нужные департаменты, в префектуре чаще улыбались и говорили громче, Эбергард решился навестить Марианну из приемной, бесшумно отворил дверь:

— Привет.

Марианна вздрогнула и отшатнулась от окна — почему-то босиком, похоже, она уже долго что-то высматривала во дворе — зачем? Словно отвернулась от всех поплакать.

— Господи, — побледнев, она потерла чуть сбоку левую грудь и побыстрей вернулась за стол.

— Ты что?

— Ничего, ничего, Эбергард, — говорила она, словно сквозь сон, словно вслушиваясь в еще один голос, более громкий, в диктовку. — Господи, как же хорошо, что это ты… Монстр просит ходить на высоких каблуках, а я… Чтоб ноги отдохнули.

Ничего из «садись», «хочешь кофе?», «чего не заходишь?», «поотвечай на звонки, пока я покурю», молчала и неловко разглядывала свои алые хищные ногти — невероятно: словно хотела, чтобы Эбергард поскорей ушел.

— Ничего, что я… — он показал под ноги, на паркет, — пришел, здесь, стою.

— Не знаю, — прошептала Марианна, — я теперь ничего не знаю. Он такой непроницаемый. Уборщица ночью зашла в кабинет, а на столе автомат и записка — «Префекта нет. Но ты не балуй».

— Запишешь меня на прием? Пора! — И не выдержал: — Или пока не советуешь?

Глаза ее что-то говорили, но Марианна только вздохнула.

— Говорят, из Питера? — Эбергард кивнул на кабинет, предлагая обменную игру «а ты что знаешь?» — в префектуре играли все.

— А мне сказали: сын члена ЦК. Другие сказали: папа его — генерал милиции, отвечал в городе за прописку. По фамилии совпадает. А по отчеству — нет. Но все, — Марианна обвела рукой незримых бесчисленных присутствующих, — что — очень. Богатый. Человек.

— Ну, у тебя с ним?.. — хотя про это не полагалось спрашивать.

— Не знаю, — Марианна не глядела на Эбергарда, словно пряча слезы; надо спросить «у тебя никто не умер?». — В первый день позвонил: сделайте мне авокадо с папайей. А я не знаю: куда бежать.

— Семья?

— Сыновья какие-то…

— Слушай, кто мог монстру что-то про меня… в негативе?

— Да ничего я теперь не знаю! Одно: когда приходит человек, первое, на что монстр смотрит: зубы. Какие зубы. Из наших только Кристианыч заходит, как у тебя с ним?

— Как у всех.

— И твой друг Пилюс всё трется в коридоре, чтобы встретить, хоть до лифта проводить… А еще говорят, — да, теперь Эбергард видел: железная, раз в восемь лет менявшая мужей на помоложе, пережившая райкомы, исполкомы и три дивана личных комнат Марианна, мать трехлетнего сына и бабушка двенадцатилетней внучки, тихонько плакала, ухитряясь не выпускать слезы, — что монстр это — так… Что над ним другой человек.

— Ты так с ума сойдешь от этих слухов, — Эбергард ловко обогнул стол, нагнулся, поцеловал и обнял Марианну, поглаживая знаменитые, выгодно обтянутые груди. — Что он — первый? Изучим, освоим. Привыкнем. Его уволят, а мы будем всегда.

— Иди, иди, молодожен, — всхлипнула Марианна. — Насмотришься там в своем пресс-центре порнухи и приходишь…

— Помнишь, как в ночь прошлых выборов, в кабинете Бабца? А на столе?

Марианна наконец-то рассмеялась, обмякла и прижалась тесней. Эбергард ничего не услышал, никаких скрипов, голосов и шагов приближения — тело само, не прибегая к помощи мозгов, вдруг отшатнулось, вытянулось, шкодливо шмыгнули руки за спину, и неприятным, фальшивым голосом он затрубил:

— Марианна Сергеевна, запишите на прием? По текущим вопросам освещения в СМИ…

Потому что двери приемной взрывом открыло и ввалился огромный щекастый малый, похожий на только что закончившего со спортом, но уже прибавившего мясца штангиста, с коротковатыми руками, которые по каким-то многолетним неисцеляемым медициной причинам не могли плотно прижиматься к бокам, — он резко остановился, вопросительно, разбуженно глянув сперва на Эбергарда, потом на Марианну, словно «что здесь делает этот…», «мы же договорились, чтобы в приемной не…» — Марианна схватила папку с почтой, отложила и погрузилась в чтение телефонограммы, приблизив ее к лицу, будто потеряла очки, — малый скрылся в кабинете помощника префекта.

— Да ладно тебе. Он ничего не видел, — и Эбергард зажмурился на миг, прогоняя затопивший его страх.

— Они всё видят, — Марианна горела пристыженной краснотой и трогала пальцами лоб, щеки. — Новый помощник. Борис Юрьевич.

— Откуда?

— Оттуда, откуда… Похоже, они все — из одного какого-то места, где-то их там делают. Видел, глаз подбит?

— Да я даже не…

— Не первый раз. Мне кажется, это он ему… — и Марианна постучала ногтем по табличке «префекту на подпись» на красной папке. — Больше не заходи. Попробовать тебя записать?

Эбергард вроде бы подумал, но думать он уже не мог, словно понюхал, пощупал, посмотрел во тьму и — ничего, ничего.

— Нет, — и выбрался в коридор и уходил почему-то на цыпочках, размахивая неистово руками и корча рожи, чтобы выдавить из нутра нажитую тоску, к удивлению и неуверенным улыбкам постового милиционера, уморившегося стоять в бронежилете, и клял себя: зачем? зачем?! зачем он высунулся?!! зачем он дал себя увидеть?!!! И побежал по лестницам вниз, налитые тяжелым временем часы оттягивали к земле руку, забился в кабинет и недоуменно смотрел за окно — вот что-то косо понеслось над землей мимо желтых и белых боков заворачивающих к метро автобусов, что-то подлетело к оконным стеклам, падая, паря, приземляясь, словно трогая мягко замерзшую траву кошачьей поступью заживающей лапы, мгновение и — мягко запушились фонари.

Заглянул друг Хериберт — глава управы Верхнее Песчаное всегда улыбался, улыбался и сейчас, но как-то совершенно заново: словно рубанком со стальным широким лезвием хитрому хохлу в косметических сезонных целях сняли старую кожу вместе с глазами — и новая кожа улыбалась незащищенно, болезненно и непривычно, и на ней не обнаруживалось глаз; казалось, Хериберт завернул в пресс-центр от безысходности, спрятаться, в ближайшее укрытие он забежал по пути прямо откуда-то «там», где состругивают наружные кожные покровы, понимая: сейчас таким ему еще нельзя показываться людям — сразу поймут то, что и так все поймут, но попозже. Хериберт не хотел говорить или хотел говорить, но не знал, что хотел говорить; но он точно хотел, чтобы кожа хоть немного огрубела, обветрилась, потеряла прозрачность, скрыв, как больно качается насосами кровь, как пузырятся в мозгу страшные мысли-идеи; он хотел пожить еще немного в строю, протащиться еще чуть вперед, застряв меж плечами марширующих дальше уцелевших соседей, — Эбергард уже видел такие лица, и его согрела гадкая радость чужого падения: сегодня не он, и сегодня уже прошло, сегодня уже больше никого не уведут; не он; он, может быть, — никогда.

Хериберт ухватился за стул и качал его — шаткая опора, не сядешь, опасно; забылся и тряс стул этот дальше, как трясут детскую коляску, забившись под каштан в сторонку от солнца, собаководов и самокатной визжащей мелюзги вокруг пруда, заросшего тополиной шерстью:

— Радиованю уволили.

Радиованей в префектуре Востоко-Юга прозвали руководителя аппарата Ивана Сергеевича Глущенкова за то, что он лично проверял все микрофоны перед началом коллегии в четыреста пятнадцатой комнате.

Как?!

— Вызвал, обложил матом — вроде бы пыльные шторы в комнате отдыха. На «ты». Потом объявил: для обеспечения безопасности работы префекта необходимо провести капремонт. Очистить крыло, где бухгалтерия, машбюро и социалка, и выстроить гам ЗОД — зону особого доступа! С видеонаблюдением. И еще одним постом охраны. В эту зону префект должен подниматься на отдельном лифте. В общем лифте он не может ездить, там всё в моче и микробах. Свой лифт прямо из подземного гаража — гараж тоже нужно выстроить, никто не должен видеть, как префект выходит из машины. И — у префекта должна появиться полноценная комната отдыха, а не эта конура. Достойная мебель. Гидромассаж. Ортопедические матрасы! Также надо проработать с городом вопрос устройства вертолетной площадки — пробки, понимаешь, его утомляют. И говорит, — Хериберт решился опробовать улыбку: действует? — Справитесь в кратчайшие сроки? Надо, кстати, прокуратуре проверить целесообразность расходования средств аппаратом префектуры за последние три года. Или, говорит, лучше доверить ремонт новому работнику, ветерану специальных операций в Чечне? Радиованя: ясно; вышел и прямо в приемной написал заявление. Год до пенсии оставался.

— Что-то у него с головой, на почве безопасности. — Эбергард думал другое: минус, Радиовани больше нет; поднялся и шагнул к Хериберту, словно готовясь утешающе обнять: а ты?

И Хериберт смущенно махнул рукой — и еще есть анекдот:

— И я улетел. Слыхал?

— Нет.

— Честно? Ничего, сейчас разнесут… Я-то случайно попал.

Так будут говорить все.

— Когда монстра представили, главы управ пошли в баню — обсуждали. Никто его не знает. Говорю: как никто? я знаю!

В баню Эбергарда, выходит, не позвали — конечно! Главы с главами! Замы с замами! Первые замы с первыми замами! Князья! Без холуев и обслуги! Друзья! — даже не сказали ему! Да кто он такой!!!

— Вспоминал, вспоминал, а доехал до управы и нашел визитку — точно. Весной приходил на прием. Я бы и не вспомнил: коммерс и коммерс, хомячок. У нас там участок интересный такой, давно оформила на себя ассоциация инвалидов правоохранительных там кого-то, на углу Институтского проспекта и Руднева…

— Напротив «Восточной кухни».

— Ну да, туда левее, к французской школе, там уже песочницы… Ветераны-летчики, хрен знает, какую-то Аллею Героев из елок высадили. А эти правоохранительные бойцы весной пишут мэру: просим в рамках реализации взаимных социальных тра-та-та передать участок под застройку ООО «Правопорядок и милосердие чего-то там…»

— Ну, понятно.

— Вот монстр толкачом от этого ООО и приходил: не можем выйти на площадку, жители встали стеной. Я говорю: что может управа? Управа ничего не может. У вас даже разрешения на строительство нет. Школьную спортплощадку хотите сносить. А там еще Аллея Героев. Он: документы мы потом, по ходу оформим, у нас ресурс есть, вы нам пока список дайте, с адресами. Кто провоцирует. Кто устраивает провокации. Провокаторов. Это у него любимое слово. Мы им сперва двери дерьмом… Не поймут — ребята физически воздействуют. С семьями провокаторов разберемся, — щеки подрагивали, словно во рту Хериберт держал бьющееся сердце, он потемнел: лицо одного цвета и строго зачесанные на бок, но подрастрепанные волосы; волосы — это маленькое личное море, личный ветер, что-то личное, что не скроешь, поэтому содержать необходимо в порядке, — отдельно светлели только брови, выгоревшие в очередном паломничестве.

— А ты?

— Позвонил Бабцу. Он говорит: не лезь ты, там какой-то криминал.

— И Бабца уволили. А монстра назначили.

— А неделю назад участок этот, — Хериберт сладко прижмурился, — продали «Добротолюбию», Лиде. Понял? На хрена теперь монстру строить? Ему теперь можно вообще ничего не делать — сами принесут да еще просить будут, чтоб взял.

Далее не полагалось, полагалось предложить кофе, бутерброды, но подробности агонии манили: как? — действовали неясные расчеты: я тебя спрятал, расплатись рассказом, я тебя понимаю, жалею, лишнего не говорю, а ты расскажи, а я всем расскажу, избавлю тебя от расспросов, пусть я узнаю первым — кто первым знает, тот сильней, богаче — никакое несуществующее «облегчение души» здесь не действовало.

— И как тебе… объявляли?

— Я знал. Предвидел. Когда в Иерусалиме последний раз молился, голову поднял, а под куполом над моей головой лестница висит и монах на ней…

Эбергард чуть не спросил: «Настоящий?» — Хериберту время от времени что-то являлось.

— …А в руке у него свечи пучком, и вдруг — свечи сами собой вспыхнули как благодатный огонь, и никто монаха, кроме меня, не видел. И я понял: многовато хватил я благодати, перебор. А вчера, как к монстру позвали, я матушке в монастырь позвонил, она: «Только не бойся, а то бес тебя сразу подхватит». Я и не боялся, а всё молчал. А монстра бес крутит, в глаза не смотрит, рукой то кресло, то за телефон: «Вы плохо работаете. Ничего не умеете. В районе бардак»; я только тихо: «Чем вы недовольны? Верхнее Песчаное — лучший район города по итогам года».

— Один на один?

— Чекисты… Как без свидетелей? Кристианыч сидел. Глухонемой. Только глаза выпучивал. И Кравцов тоже. Все друзья мои! А монстр: но вы профессионал, такие люди всюду нужны. Поможем вам перейти в департамент ЖКХ или в жилинспекцию. Согласны? Я сказал, — Хериберт едко посмеялся над собой, — поду-маю. А в восемь утра в управу заходит УБЭП, в потребительский рынок. Нам мелкая розница добровольно жертвует, раз в месяц, на социальные нужды населения, — Хериберт внимательно взглянул на Эбергарда, словно проверяя: знает он? нет? признает, что именно так? — А один вдруг написал, что у него вымогали. Я его семь лет знаю! Пирожками торговал у метро. А теперь яхта в Хургаде. Так ты ж с нами плавал!

— Серега.

— Серега. И уже дело возбудили. Монстр звонит: мне доложили, у вас неприятности, но вопрос решаемый, мы не позволим ментам в стоптанных ботинках устраивать провокации, еду к мэру просить, чтобы вас, моего лучшего главу управы, направили на усиление соседей, в Гуселетный район Востоко-Севера, согласны? Ну и я уж: да, да! Спасибо большое! А что… И — ничего. Я посмотрел: Гуселетный. Спальный район. Парк. Два кинотеатра. Населения — в три раза меньше, чем Верхнем Песчаном. И всего один рынок выходного дня. Ни одной станции метро! — Хериберт замолчал, всё, что он мог сказать, не главное, о чем имело смысл говорить, закончилось, пальцы щупали пустые ящички, нажимали кнопки, но нет — память пуста, в тишине звучало только страдание, как неприятный, приближающийся и приближающийся, не приближающийся, но будто бы приближающийся неслышный звук.

— Видел нового помощника? — чтобы не молчать, чтобы понять услышанное и на себя примерить.

— Богатырь. Смотрели мы с Хассо, как к префектуре подъехал. Серебристый «лендкрузер». А у нас сейчас и возможности есть, да купить боишься. А в первые-то годы — поставишь свои «жигули» за квартал от префектуры и шлепаешь на работу в орган власти пешком. Слышал, чернобыльца Ахадова избили? Шел на пикет против точечной застройки. Во дворе. Бил какой-то спортивный парень. И трое смотрели. Сказали: жалуйся, куда хочешь. Если еще раз придешь на встречу с населением — бить будем каждый день. Понял, какие люди заходят в округ? А нам — на выход.

Это тебе — на выход.

— А что делать мне? — Эбергарду казалось: отделившегося, отсоединенного Хериберта уже относит течение, и со стороны «уже не с нами» ему лучше видно и — посвободней, перед ним не стыдно на тайный миг обнажить свою растерянность, слабость, тщедушие, да и Хериберту приятней, что выпавшим и лишним он чует себя не один.

— А что тебе делать?

— Кому носить?

— А ты с кем решаешь?

— У меня куратор Кравцов. С Кравцовым. А уж как он там дальше с Бабцом…

Хериберт легко покачал головой, словно стрелка весов поискала по сторонам точку равновесия, соответствующую искомой величине, и равнодушно (это кольнуло Эбергарда: зря он раскрылся…) ответил:

— Кравцову и носи. И совесть твоя будет чиста. Пусть Кравцов там как-то с монстром это отрегулирует. Тебе на разговор с монстром напрямую выходить нельзя. Он с тобой о деньгах говорить не будет. Если у них появятся к тебе вопросы — к тебе подойдут. Че ты смеешься?

— Ты сказал «совесть чиста».

— Да, брат, — Хериберт перекрестился, — едим тех, кого не видим. А как иначе? Такие мы люди.

«Список готов для новой квартиры?» — утром, перед школой Эрна ответила: «Мне ничего не надо. Как сам хочешь».

Лифты еще не пустили, они с дизайнером Кристиной поднимались по пожарной лестнице, боясь пропустить этаж, обозначенный цифрами из мела, каждый раз — новой рукой и в новом неожиданном месте; навстречу и за ними вслед шлепали резиновыми тапочками запыленные строительные рабы: вниз — в обнимку с мешками сыпучего мусора, вверх — с мешками цемента и штукатурной смеси на горбу; в квартире — найдя и осмотревшись — они остановились между столбов и бетонных стен, казавшихся сырыми, посреди самого большого из будущих жилых пространств.

— Сто восемьдесят семь квадратов. — Эбергард заметил: — У вас новая прическа, — волосы дизайнера с момента последней встречи заметно отросли, нарядно потемнели, и теперь какая-то упругая сила удерживала их красивыми волнами, высоко поднявшимися над головой. — Можно потрогать?

Дизайнер (про ребенка и мужа никогда ни слова, что означало: муж — нет, ребенок — да), выделявшая значительную долю от гонораров, чтобы тело и телесные облачения говорили: «Современна, не занята, зарабатываю, никаких проблем со мной, у ребенка няня», — кивнула и посмотрела в сторону — он опустил ладонь: мягкие волосы, легко уступающие нажиму. Как трава.

— У меня нет никаких пожеланий. Природный камень там или дерево венге… Все пожелания у жены, вы уж с ней… Мне главное — комната дочери. Чтобы ее подружки зашли и сказали: ах! — И рассказал, как рассказывал теперь всем, хотелось: — Давно не видел ее.

— Вот почему у вас грустные глаза. Дочь будет жить с вами?

— Нет. Может, вообще ни разу не переночует. И не придет, — Эбергард говорил и не верил. — Но комната пусть будет.

— Будет ее ждать?

— Не ждать. Просто — быть. Как облако. Как намерение.

Дизайнер достала из усыпанной желтыми камнями сумочки рулетку и осторожно шагнула в темный проем одного из будущих санузлов измерять стены — она не доверяла строительным чертежам. Эбергард поборол желание отправиться на помощь, чтобы еще раз потрогать волосы и что-нибудь кроме волос, — продолжил разговор с дизайнером, с наклеенными ресницами, с какими-то блестящими мелкими штучками, прилепленными на веки, кольцами, запахом, краешком красных трусов и браслетами; непрекращающиеся слова, подземная река теперь сочилась наружу в любом месте, как только он останавливался, и любому — омывая ноги; он поворачивал глаза внутрь себя, там, внутри, дизайнер и другие встречные по очереди и размещались, и внимательно слушали: вот эти месяцы ко мне не вернутся, я это недавно понял: ничто, никакое запоздалое объятье с разбегу «а вот и я» не вернет эти месяцы; как бывают месяцы лишения свободы, так бывают месяцы лишения любви. Так после тюрьмы, наверное, человек лишается целостного, полного, комплектного мира — так и я не смогу любить полностью, как прежде, Эрну без этой сотни дней, потому что любят не кровь, стекающую по соседним венам, а… Четвертый месяц из нее уже выветриваются мои слова, и самое главное — в ней нет моего пламени, Эрну лишили моего тепла, и я не смогу согреться ответно, ведь дети — это тепло, оставляемое про запас, на вечер; хоть нас разделяет (Эбергард поднял голову: окна неплохие, но всё равно — придется менять на деревянные) — пять минут машиной, я уже не знаю, с кем она подружилась за эти месяцы, и она не знает про меня… Знает с чужих, ненавидящих слов…


Убить, пробормотал он, змеиную голову с острыми зубками, БЖ, распаленную тварь! Но — когда же он отучится… Первое, что подумал, увидев квартиру, — как бы порадовалась Сигилд; что-то просто помимо него действует; тело непонятно чего ждет, будет ждать еще какое-то время, мучает не только прошлое, но возможное настоящее, ощутимое настолько… Вот Сигилд — вот он же видит! — проходит вперед: «И здесь еще комната! И дальше? Да сколько же здесь всего комнат, Эбергард?!» — вот Эрна носится, очумелая от счастья: «Папа, пусть у меня будет джакузи!» — вот они приезжают вместе и проверяют, как делается ремонт, выбирают плитку с маками, какие-то особые лампы в детскую, вместе — радость, радуются, а потом летят, опять вместе, отпуск… Он не сомневался и не сомневается, что дальше жить с Сигилд не мог, но возможное настоящее от этого не становилось менее кровавозазубренным, уничтожающим его нынешнюю жизнь, — он не сможет признать женой Улрике, маму ее — тещей, ее родню — родней, но вот если у них с Улрике родится сын или дочь — пусть они будут настоящими.

— Что, извините?

Слушательница что-то сказала, дотянув и ткнув рулетной ленточкой в последний угол, замкнув ломаную.

— Я говорю: наверное, вы не любите женщину, с которой сейчас живете. Поэтому вам так больно. Вы должны избавляться от этой боли, — она спрятала рулетку и осматривала себя у окна: не вымазалась? — От боли бывают плохие болезни. Пройдет время…

— А что делать с дочерью сейчас?

— Просто любить, — но было видно, что на самом деле она ответила «что ж здесь поделаешь… тут ничего не поделаешь…».

— Ну да, время, — он спускался за дизайнером на улицу, — но я же не против времени. Я против подлости и садизма.

Дизайнер отчужденно молчала, типа: а, всё бесполезно, не надо было раскрывать рот, кому это я…; но другая, она же, сочувственно слушала его, и Эбергард досказывал: все, что хочу — пусть ребенок остается ребенком в своем положенном детстве, пусть мать останется матерью, а отец отцом, пусть отец и мать говорят друг о друге ребенку только хорошее, настоящее или искренне выдуманное, пусть эта крыса не делает из маленького человека колюще-режущий предмет для мести — за что? У Сигилд появился друг, а может, и заранее запаслась — да на здоровье! — деньги Эбергард дает, хотя ей всегда мало, Сигилд осталась квартира — три комнаты, купил ей машину, Сигилд здорова и работает, продает сибирские макароны, оптом — за что мстить? — все разводятся, вот и они развелись.

— Павел Валентинович, завтра к девяти тридцати. — Завтра… Он даже остановился от счастья — завтра он увидит Эрну (хотя очень несправедливо, что писала она «люблю очень-очень» какой-то вползшей в ее квартиру многоногой мрази), но завтра — огромный день, поедут в клуб, что-то Эрна скажет отцу, что-то спросит, и он ответит: «Да всё не так! Ты не верь», погладит этот исцелованный поисками температуры маленький лоб, разъяснится, потеплеет, растает, придет, а потом кончится зима, и на весенних каникулах из снега они улетят куда-нибудь и будут там разговаривать перед сном; самые важные — вечерние слова, когда гаснет свет и не видно лиц, когда уже сказано «Спокойной ночи» и настает время, после «Ты спишь?», сказать что-то очень…

— Эбергард!

Улрике, высокая и красивая девушка, спешила к нему вдоль дома упруго и длинноного и улыбалась с такой силой уверенности, что он неожиданно сказал:

— Всё будет хорошо, — потому что почувствовал так, понял, как понимают простые вещи навсегда: «настало утро», «окончена школа», «теплая вода» — почуял себя на вершине, а еще — летящим в каком-то радостном прыжке сознания: он прав! хорошо он всё сделал, он там, где хотел, его любит удивительная, приносящая удачу девушка, и он ее любит — зачем жить без любви; они обнялись и замерли, и думали, наверное, одно, так часто у них получалось — одновременно думать про одно, будто срослись или одинаковые мысли приходили одновременно.

— Спасибо тебе! Спасибо тебе. Запомни этот день. Сегодня по состоянию на девятнадцать двадцать мы вместе.

— Мы есть. Мы всегда будем вместе, — и Улрике рассмеялась. — Как же я счастлива…

Спешили домой и засиживались допоздна, не наговариваясь, не утоляясь; с минуты, когда Эбергард позвонил: «Можно, я сегодня переночую у тебя?» — Улрике уже не работала в управлении здравоохранения, учила испанский, придумывала, как обставить гнездо постоянное, сто восемьдесят семь метров; а теперь еще — курсы будущих матерей, где не выключали сонно-мурлыкающую музыку; до полуночи и дальше они разговаривали и разговаривали, бережливо, словно кто-то уже подсчитал оставшееся им время, ложились и после долгожданной, законной, наконец-то небоязливой ненасытно-долгой близости вставали опять — выбирали в инете дома в Испании, намечали взять няню англичанку, — Улрике уже не думала, как она будет потом, «потом» наступило, она не хотела другого «потом», ее нашли, и мир открылся, ей всё казалось необыкновенно интересным: составление букетов, зимняя пересадка пятилетних плодовых деревьев, съемка видео, правильное питание, психология — может, она станет детским психологом? Откроет частный детский сад?

Учредит фонд помощи сиротам и больным деткам, что много страдают? «Если будут возможности, — она не произносила „деньги“, заглядывая Эбергарду в лицо, — может быть, потом, когда-нибудь — давай возьмем из детдома малыша?» Эбергарду показалось: он повзрослел, набегался, нашел своего человека и эту любовь уже не отдаст несущественным, погрызающим всё обстоятельствам совместного проживания, удержит ласковую маленькую ладонь в ладони своей — до конца.

— Мы умрем в один день, — серьезно говорила Улрике, — мы с тобой никогда не умрем.

Ночью (всё наоборот — теперь они не виделись днем):

— Три месяца перед зачатием тебе нельзя алкоголь, париться, даже очень горячий душ нежелательно — тогда созреют здоровые сперматозоиды. И поменьше работать. Сдадим все анализы на инфекции. Пройдет январь, и начнем? — Дальше Улрике слушала его, про волшебную комнату Эрны, и подхватывала: — Обязательно должно быть зеркало и столик с ящичками, много-много ящичков. Она должна чувствовать себя принцессой. А у нашего маленького будет своя комната?

— Ты же всё знаешь! Ты видела проект. — Третий раз! Одно и то же! — Там больше нет комнат!

— Первый раз ты на меня закричал.

— Я спокойно сказал. Зачем спрашивать о том, что и так хорошо знаешь?! — Вот и Улрике хотела сказать: Эрна не приедет.

— Пусть у них будет общая детская…

— У Эрны будет отдельная комната!

— Но она же не всё время будет у нас. Когда Эрна будет приезжать, тогда наш малыш…

— Это будет комната только Эрны!

— Только Эрны. Согласна. Но мы же не можем всё время спать в одной комнате с малышом. Это может привести к неблагоприятным психологическим последствиям, из которых знаешь что развивается? Когда Эрна вырастет — ты же купишь ей отдельную квартиру, а малыш переедет в ее комнату…

— Ты можешь со мной об этом больше не говорить?! Я никогда не сделаю по-твоему!

Улрике отвернулась, словно другие темы были у нее на других полках, где-то за стеной, вот:

— Звонила твоя мама. Плачет. Очень ей обидно, что Эрна не звонит, на звонки не отвечает. У мамы в декабре юбилей?

— Да. Поедем. — Он прочел в ожившем телефоне сообщение Сигилд: «Эрна не пойдет в клуб», позвонил и орал на кухне: — Почему?! Мы же договорились!

— Я не собираюсь перед тобой отчитываться! Когда ты выпишешься из квартиры? Вывози свои вещи. Не хочу с тобой иметь ничего общего!

Подать в суд! Лишить денег! Избить! Отнять квартиру! Убить себя, чтобы Эрна задумалась.

— Не переживай. Это не сама Эрна, она ребенок… — Улрике заплакала, видя, как сжимается и мнется его лицо, и — тут позвонила Эрна, первый раз, как он ждал и хотел, — сама:

— Почему ты не спишь так поздно? Мы же договаривались пойти в клуб, я всё распланировал, — Эбергард успокаивался и заранее зажмурился: ну, бей.

— У меня другие планы. Ты должен учитывать мое мнение. Как ты смеешь называть мою маму крысой? Фильтруй базар, если хочешь говорить о моей маме! Ты ведешь себя так нагло, думаешь, тебе ничего за это не будет?! — И все, даже не ясно, кто кого вычеркнул, кто первым нажал, чтобы отключиться.

— Какая же Эрна глупая, — повторяла Улрике, — говорит с тобой, как с одноклассником. Она не понимает, что не может так говорить с отцом. Ты должен объяснять ей, воспитывать…

— Как?! Подарками и поездками? Каждый раз всё дороже? Когда воспитывать? Я ее не вижу. Наверное, я потеряю дочь.

— Увидишь, она сама к тебе придет.

— Я не смогу долго ждать, — Эбергард хотел сказать то, что не выговаривалось складно. Ну вот, что любовь — когда человек каждое утро выходит навстречу другому человеку и второй — тоже идет навстречу… И они встречаются на месте любви. Каждый должен за день проходить свою половину, вернее, каждый должен идти; кто пройдет побольше, кто поменьше, но обязательно, что идут оба; и если второй человек совсем не выходит навстречу — никто не сможет каждое утро всё равно (если разлучила не смерть) искать его и ждать… Какое-то время — да, в надежде — да, но — не бесконечно. И когда Эрна во времени «может быть» соберется пойти к нему — на месте любви его уже не будет… Он не сможет любить любую, простить всё, любое всё, принять любую, не потеряв себя, а он не хочет потерять себя, свое — терпеть уничтожение, служить рабски… Деньги давать — да. Помогать — да. Звонить и поздравлять с днем рождения. Но любить — нет, наверное.

В последние месяцы, когда уже многое про будущее хоть и не называлось, не понималось, но виделось ясно, Эбергарда очень заботило, какие дни ребенок запоминает навсегда, — он придумывал такие дни для Эрны, оплачивал их, организовывал, вбивал «за помнит это на всю жизнь» гвоздиками в обивку какого-то теплого транспортного средства, что повезет их в будущее вдвоем: удивительные улицы, куда они приезжали вместе, удивительные вещи, которые его руки отдавали ее рукам, внезапные радости, устроенные им, всегда приходящая помощь — это всё перевесит; но — стоило слегка рвануть чужими руками, стоило похолодать и — словно ничего не было, не имело значения, а было что-то совсем другое, что разъясняют, рассказывают теперь ей эти… — дословно повторяясь в телефонных жалобах подругам, шепча над дочерью перед сном, досочиняя, изворачивая, заостряя, подвывихивая — вот, вот и вот; вот это Эрна запомнит на всю жизнь, этим станет. Его сбережения пропали. Или — скоро пропадут.

— Ну наконец-то! Сколько обещал заехать! — Глава управы Смородино Хассо обнял Эбергарда в приемной. Ухоженный (даже волосы уничтожал на груди) Хассо умиротворенно уложил свою седую голову на плечо руководителю окружного пресс-центра на глазах поднявшейся безумной секретарши Зинаиды и двух вытянувшихся замов, первого и по ЖКХ, — так полагалось, прислуга должна знать, кто близок, — и прошли сквозь кабинет в комнату отдыха, карнавально увешанную на всякий случай вымпелами как бы друзей — ФСО, ФСБ, группы «Альфа» и футбольного клуба «Терек». Хассо, не садясь, вдруг звякнул в шкафу посудой:

— Будешь? Вон как с Херибертом-то…

— Ты что с утра пораньше? Не поедешь сегодня в префектуру?

— В префектуре я уже был.

— Хассо…

— А? — Хассо выпил, с тоскливым недоумением осматривая кофемашину, сейф, вазочки с орешками и изюмом, словно здесь ему предстояло жить и питаться до смерти, не выходя.

— Ты что такой?

— Я из префектуры. Позвонили из аппарата мэра вчера: почему префект два месяца не принимает население. Сегодня и попробовали: я, Боря Константинов из Озерского и Загмут (вопросы подобрали по нашим районам) — все в новых костюмах, Загмут даже маникюр сделал. Вот так — мы, здесь — префект, здесь Кристианыч — сели. И вдруг форточка… И монстр таким ти-ихим, но повизгивающим… завприемной Кочетовой: «Сколько раз говорил, чтобы не скрипело! Посадили префекта под сквозняк? Чего добиваешься, шалава?» У нашей боевой Кочетовой руки дрожали и — я первый раз видел — ноги дрожали, я посмотрел — у меня в зеркале: белое лицо! Кристианыч ему листок с записавшимися — девять человек, отобрали поприличней, простые вопросы, а он прямо с ненавистью: «Че подсовываешь? Сколько денег с них собрал?! Как мне надоели ваши вонючие старики!» — листок Кристианычу в морду и — ушел. Конец приема. Мы посидели. И тихонько разошлись.

— Так мэру доложат.

— К мэру Ходырев уже сходил.

Вице-премьер Виктор Иванович Ходырев отвечал в правительстве за выборы, отбор, прогулки и кормление депутатов и кадровую политику на местах.

— И сказал: префект Востоко-Юга производит на министров и руководителей департаментов болезненное впечатление некомпетентностью и неспособен к работе на территории. Предлагаю после нового года переместить его по горизонтали — в отрасль. А мэр ответил, — Хассо раскрыл пустую ладонь, — воспитывай! Не уберут. Если только после выборов… Если уйдет мэр…

— Слушай, нельзя думать всё время про это. Он уже столько раз уходил!

— Само думается, — Хассо потер щеки, будто накатался на снегоходе и подморозил, быстро и сильно. — Ты что приехал?

— Ты имеешь некоторое нравственное влияние на руководителя своего муниципалитета?

— Что надо? — Хассо уже давил пальцами на телефонные кнопки.

— Слушай, опека же теперь в муниципалитете. Может, вызовут мою бывшую, пуганут.

— Зря ты, — в сторону, но неприятно поморщился Хассо. — Будет казаться: выиграл. А это будет твое поражение. Ушел и ушел. Нам всем о другом сейчас… Виктория Васильевна, к вам Эбергард сегодня зайдет — мой друг и ваш друг. — И Хассо сказал с напористой теплотой: — Помогите ему; он там расскажет. Как мне. Да я знаю, что и так помогли бы, но — прошу. Только с секретаршей там его наедине не оставляйте. А то он у нас… специалист! — Отключился. — Ждет. Зря ты.

Виктория Васильевна Бородкина, строгая женщина с яркой помадой и бородавкой, слезой стекавшей по щеке, говорила безучастным наставительным шепотком и каждый день, судя по всему, начинала в салоне красоты — Хассо возвысил ее из председателей избирательной комиссии после нищего педагогического прошлого. Бородкина царила — редкое счастье не только быть замеченной, но и властвовать человеком из префектуры, без стеснения ковырять личное, допуская снисходительные усмешки, словно с этой минуты осведомлена о некоем позорном медицинском факте в отношении Эбергарда, который лично она никогда бы не допустила в своем организме и при всем уважении к главе управы не может извинить.

— Вызовем! И поговорим! Что она там думает… У девочки должен быть отец! А вы сходите в поликлинику и возьмите справку, что интересовались здоровьем девочки. Не дадут — поможем! Сходите в школу, поговорите с учителями и возьмите справку, что интересовались успеваемостью. Чеки от подарков сохраняйте. Денег дочери не давайте — еще неизвестно, куда она их употребит. Обязательно поздравляйте дочь с государственными и семейными праздниками — подарком и открыткой. У жены вашей деньги есть? Значит, наймет адвоката. Цель адвоката — убить мужа в суде. В суде у нас заседает Коротченко, а если Коротченко раскорячится — никто не пройдет. А она раскорячится! И Чередниченко заседает. Мы и ее знаем как облупленную! С кем и когда.

Эбергард знал: на первой встрече обещают больше, чем могут и хотят.

— Отдельная комната для дочери — хорошо. Специалисты органов опеки проверят, чтоб был холодильник для хранения продуктов, игрушки и постельное белье. Дочери вас никто не лишит, вы не наркоман и не алкоголик, им никакой диспансер не даст таких справок — мы проследим! Мнение детей после десяти лет учитывается, с кем они хотят. Думайте, что сможете дочери предложить. Как только ваша жена поймет, что вы не один, сразу начнет царапаться к вам, чтоб договориться.


Через две недели монстр закончил чаепития с главбухом Сырцовой, не отвечал на ее поклоны, поехал на правительство без Кристианыча. Кристианыч уже не расписывал почту, но не покидал кабинета, чтобы при надобности оказаться под рукой, когда запищит прямая связь с префектом — но прямая связь молчала, а позвонить сам и сказать что-то сладкое монстру Кристианыч не смел. На место Хериберта в Верхнее Песчаное заступил молодой военный пенсионер Бойченко с детскими алыми губами любителя варенья — «прописываясь» в бане с главами управ, он научил всех кричать «Ура!» после тоста, пугающе расспрашивал: «Улучшилась ситуация в округе за последнее время?» — сам рассказывал одно: образцово подготовил к строевому смотру отстающую роту. Радиованю сменил некто Шведов, обладатель пышной неофициальной шевелюры, ходивший первую неделю в пиджаке с золотыми пуговицами и просторных светлых брюках — секретарше Шведов пояснил, что подолгу жил за границей, скучает очень по своей яхте, что секретарь его не должна в префектуре иметь друзей.

Не задерживаясь, монстр посоветовал «искать другой вектор развития» следующему — заму по потребительскому рынку Варенцову — и добавил, что если Варенцов желает «уйти без грязи», то за три месяца воспитает себе смену — смена в виде угрюмого обритого здоровяка с наскоро вырубленным лицом заселилась в кабинет Варенцова, наблюдая даже за тем, как Варенцов переобувает уличные туфли на кабинетные.

Следом, одним днем задумалась о своем будущем и «всё для себя решила» Сухинина, сидевшая на социалке, и уступила кресло отставному генералу МВД — тот проводил страшные совещания с директорами школ, кричал: «Я не дам воровать!», часами сидел один, глядя на совершенно пустой стол, и через месяц уволился; его сменила «поискавшая себя в коммерции» Золотова, говорили, монстру она троюродная сестра, и тоже взялась кричать — за два месяца из ее управлений уволились четырнадцать человек. Умный начальник юруправления Сева Лучков быстро поступил в аспирантуру и собрал справки о хронических заболеваниях; монстр давил: «Подставить меня хочешь? Это что за кидок? Я тебе не разрешаю уходить! Я прослежу: никто тебя не возьмет!» — но Сева вырвался и сменил телефон; в его кабинет заехал полноватый неулыбающийся господин, нигде не работавший больше года, говорили: «передвигает его контора»; уволили начальника управления экономики, Кочетову, век отслужившую «на приеме населения»; Гарбузова из общего отдела ушла сама, как только монстр второй раз запустил в нее принесенной почтой.

Новые люди — они смеялись вместе с прежними в буфетных очередях, поздравляли равных по должности с днями рождения, показывали фотографии детей и собак и выглядели обычными, единокровными, теплокровными млекопитающими, потомством живородящих матерей — как все, но никого это не обманывало: упаковывались они отдельно, между собой говорили иначе (или казалось испуганным глазам?), улыбались друг другу особо, уединялись, припоминая общее прошлое (где это прошлое происходило? когда?), отстраненно замолкали, как только речь заходила про монстра; владели будущим, жили уверенно, они — «на этом» свете, а префектурные старожилы оставались «на том»; новые знали «как»: не поднимали на префекта глаз, вступали в его кабинет на цыпочках (Марианна показывала желающим — как), крались до ближайшего стула, неслышно присаживались и глядели в стол, помалкивали (и все теперь старались так же), когда префект спрашивал, быстро переходя на мат и бросание подручных предметов. Новых объединяло происхождение, не дающее себя для определения уловить, не сводимое к буквам ФСБ, к слову «органы», что-то более глубокое, близкое к человеческой сути, наличие каких-то избранных, меченых клеток в многоклеточном организме, позволивших оказаться в восходящем потоке.

В понедельник вечером оповестили: завтра после правительства монстр вернется в префектуру и соберет «трудовой коллектив» в зале заседаний в семнадцать часов для «разговора»; монстр дозрел представиться уже без нянек, поручителей и поводырей, доказав провокаторам в правительстве, что хозяйство принял и теперь — рулит.

С утра Эбергарду не давались мелкие движения: зубная щетка не попадала, возвращаясь, в стакан, бритва покорябала кадык, пуговицы не шли в прорезь, шалили лифтовые кнопки, ласковая веточка у подъезда зацепила и сбросила шапку с головы; в такие утра сразу думаешь: чем-то кончится этот день? — и оглядывался: надо запомнить — женщина греет автомобиль, зачерпывает из сугроба снег и сеет на лобовое стекло, опять берет снег горстью и бережно несет — как птичье гнездо с яичками в крапинку. Павел Валентинович обернулся: в префектуру? — машина летела с ровным остервенением, как мчатся машины, вырвавшиеся из тоннеля или из пробки, никого не подбирая, мимо воздето голосующих рук, нагоняя и обгоняя автобусы, стоймя перевозившие людей.

Эбергард всё смотрел — как девчонки целуются на остановках, а мальчики выдувают пузыри жвачки — воздушные шарики, которые должны перенести их в Америку, на светофоре заглядывал в соседние машины, как в окна спален, — в них женщины красили губы, в утренней тьме на выходящих из земли коленом и уходящих под землю углом трубах сидели вороньи бомжи под таинственными объявлениями «Демонтаж гидроклином, алмазная резка бетона».

Собрались заранее и в безмолвии ожидали — внизу, под сценой (где во время окружных мероприятий располагался секретариат, поглощавший записки с уводящими от основной темы обсуждения мелкими, частными вопросами и личными эмоциональными выпадами и необъективной информацией и запускавший записки с действительно важными, хоть и неожиданными и даже острыми вопросами, на которые префект всегда находчиво, убедительно и не без юмора отвечал и даже извинялся за допущенные ошибки) приготовили столик для монстра и явно свежекупленное кожаное кресло — без микрофона; торчать посреди огромной сцены и говорить в микрофон, следя, чтобы губы находились на равном расстоянии от звукоусиливающего устройства, монстр не пожелал.

Вот — зашли охранники, хмуро оглядели зал, задрав подбородки, так высматривают по углам знакомых, что «обещали быть», и расселись в первом ряду, вот — появился префект, слегка задумавшись на входе: здороваться? нет? — за ним ввалился помощник Борис Юрьевич, как всегда — ручищи слегка в стороны, словно намочил их и теперь сушит, последним вплыл начальник организационного управления Пилюс, теперь не отходивший от помощника префекта, охранников и водителя монстра. «Он как-то смог», — с болью подумал Эбергард, но успокаивал себя: нет, не обязательно добегает первым, кто первым побежал. Что может Пилюс? Курить с охранниками, провожать префекта до туалета, лизать ягодицы — ничего не значит; мало ли что он ходит следом, пускай, места вокруг монстра много, всех не задвинет, всё не вылижет, мало ли что ненавидит Эбергарда — первым делом будет закрывать свою задницу, а там посмотрим еще, кто кого подвинет.

Монстр с осторожностью (что же у него болит… с таким цветом лица… печень? кишечник? Поэтому всех ненавидит?) опустился за стол и вдруг с бешенством зыркнул на передернувшегося судорогой помощника, словно немо вопрошавшего: сбегать? — монстр забыл! — листок с планом «разговора»? очки? — всё, короче, с самого рождения монстра пошедшее криво по вине окружающего быдла, стало невыносимым совсем вот с этого мгновения — это почуяли все, и наступившее лютое молчание своей предгрозовой дурнотой напомнило школьное «к доске у нас пойдет…» или минуту, когда любимая подсоберется с силами и скажет наконец «да» или «нет» (знаешь, что «нет», «у меня есть другой», или «я устала прощать»; если бы «да» — стала бы так долго готовиться!), минуту, когда что-то легко и обморочно звенит в ушах, и хотя ничего еще не случилось, но так плохо, словно уже случилось, а когда случится, будет обязательно — еще хуже. Ноздри монстра раздувала злоба, каждое утро он вставал с постели, чтобы уничтожить врага, и здесь он для этого.

— Я, — выдавил монстр, настраивая голос, и все услышали, как черные люди загребают лопатами снег на выезде от префектуры на Тимирязевский и швыряют под проезжающие колеса, как лепестки роз под счастливые шаги новобрачных в рай, — я — исполняющий обязанности префекта Восточно-Южного округа. Буду работать в округе, пока работает мэр, — аккуратно подлизал, пусть передадут. — Заступил я к вам, — в голосе префекта засквозили придурковато-деревенские нотки, заиграл, — сел так в кресло префекта и взялся читать устав города, с этого, разные там чудачки говорят, надо начинать, — пнул вице-премьера Ходырева. — А кресло мя-аконькое, и так мне сладко сиделось, я и подумал: вот работка так работка! А потом, — монстр выпрямился и прищурился от какой-то рези в глазах, — проехал по улицам, вошел в аварийные дома, увидел, как живут многодетные матери, ютятся в тесных и холодных квартирах, увидел проданные коммерсантам детские сады, помесил грязь во дворах и по брошенным стройкам, прочел письма обиженных нашим чиновничьим бездушием, ограбленных приватизаторами, запуганных наркоманами и хулиганьем… — он постукал кулаком по столу, потому что поднявшиеся чувства затопили гортань и надо переждать, чтобы восстановился рабочий уровень для производства словоговорения, — и понял — вот здесь! — моя работа! Вот — на земле! — мое место!

Эбергард слушал с третьего ряда, сразу за главами, дальше не мог сесть, ему полагалось в третьем, на первом — замы префекта; главы управ и руководители муниципалитетов на втором; если бы Эбергард сел дальше, все бы поняли: боится; он сидел за каменно глядящими не непосредственно на префекта (читался бы вызов), а в общем, туда, в область его местонахождения, Фрицем и Хассо, прячась за подмороженного сединой Хассо; ужасно захотелось оглянуться: улыбается кто? — улыбается? — хоть жестом, поправляющим очки? переменой ручной опоры? поерзыванием в смене отсиженного места на отдохнувшее? — чтобы кто-то поймал взгляд его своим и мигнул не мигая: да, отжигает наш, поднатаскал кто-то монстра за это время — и всё-таки обернулся (хотя — не надо, ровно сиди!). Но никто не взглянул в ответ, все стыли, как кладбищенский разнобой крестов и плит, неодобрение похоронной процессии сквозило в глазах: как можешь ты отвлекаться сейчас, время ли!.. — все до одного — мимо; заметил его, скривив губы, только Пилюс и, угрожающе поиграв пальцами, покрепче прижал к себе папку с бумагами — толстую папку; так и не сел, оставаясь на входе, псом.

— Вы думаете, я ничего не знаю?! — заорал монстр и убивающе клюнул пальцем в зал, как на зло, в примерном направлении Эбергардовой вороватой оглядки. — Да я каждую субботу сажусь за руль подержанных «жигулей» и объезжаю округ, захожу в подъезды! — И намеренно замолчал, словно ожидая обморочных падений, стонов, партсъездовских рукоплесканий, извержений пены на эпилептических губах. — Я знаю, какая у вас грязь, — на «грязи» всё чужое, присоветованное и пару раз пересказанное зеркалу исчерпалось, и монстр забормотал нутряное, свободное, стесняясь и ярясь на всех за свое стеснение, куда-то под начищенную обувь первого ряда: — Антисанитария на дверных ручках. Что за стулья? Рванье! Купим. Мебели приличной нет. Купить! Ремонт. За дверные ручки не возьмешься — мало ли кто их хватал, у вас здесь ходят чахоточные, в соплях… Как я могу браться за такие ручки? Ручки вычистить!

— Есть! — это с первого ряда вскочил Евгений Кристианыч Сидоров и вытянулся, дрогнули щеки, карие глазки ласкали префекта, подкатывали к суровым камням теплые обнаженные волны: я, это я, больше некому, я, навсегда; и Пилюс, шатнувшись от обиды, что не первым сообразил, пытаясь обогнать хоть громкостью, басанул что-то от дверей, похожее на «Сделаем!» — Эбергард опять не сдержался и покачал головой: вот стыд, Кристианыч, на глазах у всех, шестьдесят четыре года! Проститутка!

— Работайте спокойно, — монстр вспомнил упущенное из заготовленного, — честных тружеников не трону. Но дальше я пойду только с теми, кто обеспечит выборы. Глав управ прошу подняться ко мне в кабинет для продолжения разговора. Остальным засучить рукава — за работу!

Истуканы шевельнулись, ожили, поднимались с мест и, придя в рабочее настроение, торопливо вытекали проходами в старые коридоры, в новую жизнь; над не шелохнувшимся Эбергардом быстро прошептала Сырцова:

— Вставай! Не сиди! Твои друзья же ему доложат.

Он поднялся, главбух продолжала почти не разжимая губ:

— Говорят, уволят еще шесть глав управ. А после выборов — уволят всех. Сам сказал: не задержусь. Жду назначения в правительство России.

Он думал «что делать?». Позвонила дизайнер — эскизы готовы, в четверг вечером заезжают строительные хохлы. Предупредить консьержку. Новый год. Первый Новый год без Эрны.

— Можно, я протру подоконники? — Но Жанна зашла без чистящих приспособлений, что-то сообщить, на всякий случай, вдруг важно. — Все моют двери и окна. Марианна из приемной микрофоны в телефонах прочищает проспиртованной ваткой. У землепользователей столы протирают водкой. И все молчат. У нас эпидемия? Вы помните, у меня ребенок…

Глав в кабинете монстра держали недолго, Эбергард застал на стоянке Хассо; глава управы Смородино (любому издали показалось бы) молча стоял рядом с Фрицем, начальником управления муниципального жилья, но приближение Эбергарда оборвало едва слышную фразу:

— …И прослушку, говорят, везде поставили…

Друзья, стараясь не таиться и не спешить, прогулочно отошли за угол кинотеатра «Комсомолец», словно выпить или отлить.

— Ты чего без головного убора?

Эбергард даже не взглянул на Фрица, что-то новое знал только Хассо, должен делиться, если друзья.

— Про деньги?

— Как обычно, — без охоты признался Хассо. — Сперва процент объявил: за «Единую Россию» шестьдесят восемь, восемьдесят девять — за Медведева, явка — сорок пять. Заплатить агитаторам и бригадирам, ну и в общак — с какого района по скольку. Вот с меня — миллион семьсот.

— Ни хрена себе «как обычно»… Ходырев, когда собирал префектов по выборам, Востоко-Югу выставил одиннадцать миллионов, а монстр: округ должен двадцать восемь! Семнадцать уже на карман! — верящий в существование государственных и житейских законов, Фриц говорил только Хассо, Эбергард должен быть благодарен, что ему дозволяли послушать.

Хассо пожал плечами:

— А что мне? Я свои отдам. Я из бизнеса выну и отдам, в районе за год мы уже всех выдоили. Ты еще не понял, что они за люди? Фриц, жди — скоро они к тебе придут, и поймешь.


Фриц и Хассо обернулись на Эбергарда. И тот улыбнулся. Ясно. Думаете — а вот он вообще ничего не понимает, а ему первому помирать… И верные признаки. Да? И без жалости: лишь бы вас не забрызгало, чтобы валясь — не зацепил. Не заразиться.

Словно боясь, а вернее — боясь, Эбергард постоял за углом своего бывшего дома, отвернувшись от ветра, но недолго — здесь, в поле, в лесу, во дворе, в море — ничего нет. Всё происходит там — в сцеплении людей; всё, что он есть, — там. Всё, что с ним на самом деле происходит, — там. В подъезде он заглянул за пазуху почтовому ящику, в душу, выудил рекламный листок — «И снова о чудесном воздействии водки с маслом», «Семь глотков урины»; у лифта приклеили картонный коробок в цветах российского флага — на макушке щель: «Что вам мешает жить? Напишите нам в „Единую Россию“» — скоро выборы.

Эбергард ступил в прокуренную квартиру (Сигилд наконец-то нашла причину для воссоединения с сигаретами — она страдает! и урод, видно, покуривает), вещи — узлы и коробки — ждали прямо у порога, ни шагу дальше; из глубин квартиры выплыло вот это… в голубенькой маечке и замерло за спиной безмолвно-гневной Сигилд (без звонка?!), как повешенное на крючок пальтишко, — Эбергард слабым шевелением в руке почуял желание ударить, хотя не мог поднять глаз, почему-то стеснялся.

Не нашлось сил на «а где?..» — выпрашивать и звать, но, когда он нагнулся к упакованному прошлому, примериваясь: унесу за раз? — дверь детской распахнулась и Эрна выбежала: «Папа!» — и обняла, прижавшись, как к дереву (Сигилд и урода словно ослепило какое-то болезненное для органов зрения мигание света, они отвернулись, каждый в свою сторону). «Посидишь со мной?» — все исчезли, черное, нерастворимое в нем исчезло от одного прикосновения руки, он прошел в детскую, на свое место, слева от стола школьницы: покажешь дневник? Его — не та, из телефонного молчания, из телефонных злых слов, предсонных и послесонных страданий и додумываний, — родная, опустилась рядом и положила голову ему на колени, он гладил волосы; они говорили, но молчали, потом он сказал: «Пойдем погуляем с собакой!» — чтобы никто не мялся за дверью: когда же он, скорей!..

Так он представлял «в лучшем случае», готовясь к разнообразным «худшим», но получается всегда «никак», продлевая удушающую неокончательность.

Дверь открыла Ирина Васильевна, няня; ее брали няней, а когда выросла Эрна, оставили помогать по хозяйству; влажный пол — уборка:

— Они в гостях.

Эбергард забыл про собаку — собака плакала и билась ему в ноги: где ты был?! — не давала ступить, уносилась за мячиком: давай играть! — валилась на бок: чеши, гладь — вот кто его ждал, как надо.

— Растолстела как…

— Теперь же не гуляют. На пять минут вышли и — хорош. Всё по гостям ездят, — няня выкрутила тряпку, не взглядывая на Эбергарда.

Вот вещи — да, именно так, как он представлял: мешки и коробки в бывшей бабушкиной комнате; на бабушкином диване появился новый плед.

Он выносил сумки, Павел Валентинович грузил в багажник и салон — всё? — разулся и прошел по комнатам: всё? — чужие ботинки, чужая бритва, пена для бритья, тюбики, флаконы, какие-то от морщин баночки — что это? на хрена ему столько? На полках Эбергарда — чужое. Так всё быстро… Но, возможно, уроду просто негде жить, снимать дорого, а по месту прописки тесновато.

— Давайте поменьше денег, — няня ходила следом. — Раз появился человек, живет с ней… Он работает, она работает. Живет припеваючи, каждый день выбрасываю чеки… Знаете, трусы за сколько покупает? Каждый выходной Эрне праздник делают! Сигилд никогда не будет вам благодарна, всё равно будете виноваты. А с Эрной разговаривайте, должна она понимать, сколько вы для нее…

В комнате Эрны на заметных местах — новые куклы, он вздохнул и взял с парты дневник — «четыре», «пять», «принести краски», «небрежное оформление» и — чужая роспись внизу в «Подпись родителей»; он полистал страницы: учителя, предметы, личные… Вот — его имени в «личных данных» не было, парой к Сигилд Эрна вписала урода, фамилия, имя, отчество, мобильник, — и обернулся, словно кто-то позвал, — на двери детской Эрна приклеила плакат «До свадьбы осталось 11 дней», летучими зернами одуванчиков набросала восклицательные знаки и сверху нарисовала двух голубков и кольца.

— Кажется, всё. Я поехал.

— Не расстраивайтесь, — няня заперла собаку на кухне и держала подрагивающую от собачьего натиска дверь. — Девочка спокойна. Веселенькая. Учится, старается. Вам нечего за нее переживать.

У подъезда Эбергард, как всегда, оглянулся на окна, но махать из окна уже некому. Павел Валентинович догрузил коробки, присмотрелся, нагнулся и что-то поднял из снега и протянул:

— Вывалилось.


Эбергард принял на ладонь — какой-то прозрачный пакетик.

В пакетике лежало обручальное кольцо — он кольцо никогда не носил, где-то оно лежало дома. Эбергард быстро сжал пальцы, торопясь успеть, прежде чем кольцо начнет говорить.

Не удержался и вечером подержал в руках (Улрике с тревогой следила, пытаясь подсказать: в этом можно еще ходить; а вот в этом ты мне очень нравился) каждую вещь — вещи, как фото, видеофайлы, воспроизводили в мозгу годы, месяцы, самого Эбергарда, вытаскивали на свет составные крепкие части жизни; утраченное тепло и прожитое время показывались и — навсегда отлетали.

— Всё придется выбросить. Или отнести в церковь, — сказал Эбергард, словно мог что-то оставить. — Это всё другого человека.

Улрике потянулась обнять:

— Ты что?

Он уклонился:

— Ничего. Я счастлив. Теперь не надо гулять с собакой. Не живу с посторонним человеком в одной квартире. Меня никто не раздражает! Всё, как хотел.

Выйдет замуж, думал Эбергард, ну и нормально. Посияет — пусть. Пусть талдычит: «Только с Федором я поняла, что такое настоящая любовь!», «Какое это счастье, когда рядом надежный, порядочный мужчина!», «Как жаль потерянного времени!». Эрна покричит со всеми «горько!», послушает поощряющие тосты, «дочь, которая не оставила маму в трудную…» Что изменится? Ничего. Он усмехался подползшим всё-таки посреди ночи мечтам подростка, любящего кино: ворваться, отменить, вернуть Сигилд, опять просыпаться по утрам в своем доме, видеть Эрну каждый день… И снова: нет, наверное, Эрна не любила его еще и раньше — до ухода. Как же сделать девочке больно? Как дать ей понять… Она мне нужна, я ей — нет. И комната в новой квартире останется пустой. Посреди ночи он жаждал любви, уверенности в своей нужности, незаменимости. Пусть человек, которого я люблю, боится меня обидеть. Меня бережет.

Утром позвали к куратору — заместителю префекта Кравцову: прощаться? или началось, дождался, что-то? Эбергард тосковал в приемной, развлекая допросами о внуках безмозглую секретаршу Кравцова Лидию Андреевну, частенько говорившую посетителям: «Вы такой худой… Сдайте анализы на онкологию!» Уморившись, Эбергард умолк и подслушивал разговор южнонародных теток, дебело развалившихся на соседнем диванчике, — та, что помладше, в распахнутой черной шубе, из-под шубы торчала у нее нелепая красная юбка с высоким разрезом, в меховой шапке, надвинутой к бровям, склонила носатое лицо над переводной книжкой «Как познать себя» — читала, прерываясь на беззвучный плач, почти на всякое слово второй, постарше, в повязке, как траурной, на голове, типа старшей бездетной сестры, профессионально занимавшейся переноской чужих тяжестей и безболезненным состраданием чужому горю, знавшей, что и когда сказать на похоронах, — та бренчала браслетами и басила без стеснения — такие в префектуру приходят только раз, больше таким пропуска не закажут.

О чем они? Про интернат слабоумных?

— Да ты че плачешь? Всё будет хорошо! Главное, чтоб здоровье, — трубила старшая. — Ничего, вырастет.


— Уж очень далеко-о…

Посидели молча, помоложе склонилась ниже над книгою и заплакала:

— Уж больно далеко. Мост через реку. Я запомнила — Ока.

— Ничего! Будет спортом заниматься. Только бы не лежал. А то будет как медведь. Будет живот, как у слона, и ты с ним не справишься!

Они еще посидели молча, отвернувшись в разные окна.

— Уж больно далеко. Ехали-ехали… Я спрашиваю: когда же мост?

Старшая подозрительно покосилась на Эбергарда и зашептала:

— Ты его, главное, научи немного деньги считать. И — лишь бы сильным был. Что там могут в жизни эти крепкие духом… — и вдруг сама заплакала, удивляясь своим слезам.

— А-а, ты… — Кравцов, оказывается, забыл, что звал; ничего важного, значит, только и думает о своей умирающей жене, когда о другом должен думать, отстаивать себя и своих. Кравцов собирался уезжать, дорассказывал кому-то в телефон с привычным мучением: — И когда мы после восемнадцатой химиотерапии посмотрели анализы — чисто! Я пришел к Марине и говорю: вот и всё! И вдруг какой-то голос надо мной сказал: нет, не всё! И она этот голос тоже услышала! Подожди минутку, — он зажал ладонью трубку, словно — чтобы согрет!.. — Эбергард, ты это… Там в приемной жена Валеры Гафарова из управления культуры, слышал, что посадили? Там совсем беда, денег нет за квартиру платить. А у нее ребенок инвалид, Гафаров его в школу на руках таскал, а теперь и на врачей денег нет… Слушай, возьми ее на работу, какого поддержать.


— У нас небольшие зарплаты. — Вот чем занимается дебил! Нашел, за кого просить! — Михаил Александрович, Гафаров вообще миллионер!

— Я не знаю, куда там, что… Но сейчас — копейки считают. Она учительницей когда-то работала. Тебе ведь корректоры какие-нибудь нужны? Давай забирай ее на хрен из приемной, пока монстр не увидел.

Эбергард не пошевелился, не разогнулся перед куратором, перед тем, кому отдавал деньги, но ему показалось: разогнулся и выложит сейчас всё, и Кравцов увидит наконец перед собой человека, равного себе — зачем-то громко отодвинул стул, сел и сразу встал и отправил руку в карман, но не попал.

— А кроме азербайджанской жены?!

— Ты что, Эбергард?

— Ничего не хотите сказать? Как у нас там? С кем дальше работать?! — что означало «ты деньги до монстра доносишь?».

Кравцов вздохнул, но не улыбнулся; он говорил без уверенности, без скрытого до поры успокаивающего знания, а «лишь бы ушел»:

— Я всё решу. Куда ты кипишь?

— Не опоздаем?! А то у меня доброжелателей хватает.

— Решу. Решаю. Притремся, сработаемся, — махал рукой «уходи!», «заканчивай с этим!». — Он нормальный мужик. Будешь, как и раньше, — через меня. Ну, че ты как… на своей семейной почве.

— У меня всё нормально (с нажимом «у меня», «смотри за собой!»). — Эбергард не заметил предложения пожать руки и всё забыть и еле сдержался, чтобы не долбануть дверью. — Здрасти, — смотрел мимо лица, мимо изумленной дуры Лидии Андреевны, начавшей: «Что-то вы…» — Вы — супруга Валерия Михайловича? Спускайтесь в сто двадцать четвертый кабинет и ждите меня там, — и повернул в сторону, противоположную от лифтов, чтобы не спускаться вместе, чтобы неловко не молчать — с этажа на этаж, — и угодил за поворотом в безмолвную стаю выходящих из первого заседания под председательством монстра членов земельной комиссии, и прихватил за локоть Хассо — белая голова, не спутаешь:

— Оп! Не боись, это я! Привет району Смородино! — и умолк, потому что Хассо, не обернувшись, высвободил руку и пошел дальше молча с такой окончательностью, словно ему зашили рот довольно давно и губы срослись, говорить нечем — непривычно бледный, словно одного из всех выделил и отбелил его зимний заоконный свет (уволили?), чужой, никого вокруг не зная, не зная языка этих мест, даже двух-трех простых слов. Обижаться? Эбергард отстал и свернул к пожарной лестнице, едва не столкнувшись с помощником монстра — его окрестили в префектуре «мордой», — и зачем-то «морде» закивал, улыбаясь, и обрадовался: и он кивнул! Вход на пожарную лестницу открывали, когда престарелым девушкам из машбюро, уже давно переведенным за компьютеры, хотелось покурить, но сейчас на кресле райкомовских времен, открывающем на сгибах губчатое нутро, сидела одна Марианна из приемной, без сигареты, роняя лоб то на одну, то на другую подставленную руку — не осталось сил.

Эбергард выглянул обратно в коридор: никто не идет? — и взбежал по ступенькам:

— Вставай! — потащил ее из топи за плечи: ну-у!

— Больше не могу. Каждое утро — приезжает и уже всех ненавидит. И своих, и наших — всех! Подай кисель! Возят из ресторана. Подала. А-а, что это в чашке плавает? А что там может плавать, Эбергард? Может, крахмал… Я не знаю! Спермой префекта поите?! И — ногой в поднос! — кисель на меня, смотри — пятна на блузке. И тут. И — чтоб не виляла больше жопой. Ходишь, как проститутка. И кожаную юбку припомнил, сколько не надевала уже.

— Иди в туалет, посмотрись в зеркало и — на рабочее место! — он толкал ее к выходу. — Давай!

— Ночную дежурную уволил. Сказал ей: проветривайте приемную после себя. Даже в тюрьме проветривают. Она засмеялась: в тюрьме не была, не знала. Уволили! Двадцать лет отработала!

— Марианна, иди! Думай о дочке — ей квартира нужна? Ты в очередь ее успела впихнуть? Вот и иди! — и заглянул еще, хоть остыть, к Сырцовой. — Галина Петровна, представляете, мне кормить жену Гафарова! Нашли неимущую… Были на земельной комиссии?

Сырцова закрыла глаза, открыла — да.

И ждала: «много работы», «есть что по делу?». Не до разговоров. Что-то еще?

— Ничего не случилось? Нормально прошло?

— Ничего подписывать не стал. Вы, сказал, думаете, я не знаю, что за каждое согласование вы заказываете деньги? За каждое! — Взял верхнее дело, а оно из Смородино. — И ведь немалые деньги, чемоданчики, — и с такой прям злостью: да, господин Хассо?! Скоро у нас совсем другие разговоры начнутся. На кого наручники наденут, а?

— А Хассо? И Хассо ничего не ответил?!

— Спокойно сидел, на монстра не смотрел. Так, побледнел сильно. Взялся зачем-то пить, минералку открутил, а струей в стакан не попадает — руки ходят вот так вот. Монстр посмотрел на эти руки, и что-то человечье в его глазах всё-таки мелькнуло. И закончили. Я так поняла: ничего подписывать не будет, пока не приведет своего начальника в райкомзем.

— Как вас зовут?

Жена Гафарова ответила простым именем и трудным отчеством, Эбергард не записал и сразу забыл; родственницу, уверенную, что надо всегда надеяться на лучшее, смотреть вперед и жить дальше, он попросил остаться в приемной; жена Гафарова (он старался не запомнить ее лицо) рта не раскрывала, княжески считая, что предлагать-рассказывать будут ей, не привыкла молить, пока.

— Мы государевы люди, зарплаты крохотные, — промямлил и кат нуле я на кресле подальше от стола и с сожалением затряс головой, как копилкой: найдутся, погремят еще слова? Есть? — А как получилось, что вы… без средств? Я надеялся, Валерий Михалыч вас… Какие-то накопления там…

— Адвокат, — объявила она диагноз. — Очень дорого вышло, — «адвокат» прилипло у нее на язык и высовывалось, обнаруживало себя на каждом слове, застряло светящейся пулей посреди вскрытого рентгеном черепа.

— Да? Мне казалось…

— Дом продали, лишь бы Валера вышел.

— Да где ж вы такого адвоката нашли?

— У следователя познакомились. Случайно получилось. Меня допрашивали, он зашел. Пожилой такой мужчина, солидный. Сам бывший сотрудник органов. Он со следователем свои вопросы решал: когда то моему клиенту, когда это… Вижу, на «ты», мобильник с собой, а мобильники там у всех отбирают…

— Понятно, — Эбергард вздохнул.

— Як нему подошла, и он, оказывается, ко мне сам хотел подойти, так как-то уверенно, сразу: надо порешать сейчас, пока задержали, а постановления об аресте нет, сейчас занести, срочно и много, двое суток всего… Посоветоваться не с кем, Валера пишет: отдавай всё, лишь бы выйти, сам в шоке… А уж я… Слезы. Только половину собрала. Тут я виновата. Пятьдесят тысяч долларов отдала. А больше… не успела просто, растерялась. И — арестовали.

— Деньги адвокат вернул?

— Нет. Он же не себе брал. Им. Они же не возвращают.

— А потом? — Эбергард внимательно разглядывал собственные ногти на левой руке, словно собирался их купить.

— Адвокат, спасибо, меня поддержал: надо дальше бороться, не опускайте руки. Дело можно закрыть. Пусть Валера скажет: сверток, что там, в машине, ему дал знакомый на хранение, а сам знакомый умер. И собирайте деньги, я следователю отдам. Я говорю: у нас нету такого знакомого. Адвокат сказал: у меня есть такой человек, что умер, я вашему мужу подскажу. Времени было побольше, я всё собрала, успели, мы вовремя отдали. Большая сумма. Адвокат сказал: Валеру завтра заберем. Я приехала к СИЗО…

— Адвокат вышел и говорит: я всё решил, и вот уже постановление о прекращении дела готово — бумагу вам показывает. Только без подписи. И без печати. Но следователю — так он вам сказал, да?! — вдруг позвонили из городской прокуратуры — или прямо из генеральной! Или сам Путин?! — Эбергард уже кричал. — И сказали: на вашего мужа пришел заказ! А с этим поделать ничего уже нельзя!


Жена Гафарова пробормотала:

— Вам адвокат уже рассказал? Вы его знаете?

— А денег вынуть он не может потому, что следователь сделал всё, что обещал, вот же бумага! Но у вас же еще остались деньги, что-то еще можно было вытрясти — адвокат пожилой, солидный, он там со всеми знаком, сказал: нет, нельзя падать духом, боремся дальше, чтоб судья дал по нижнему пределу и чтоб колонию не на Крайнем Севере и не там, где черных прессуют. Пусть только ваш Валера изменит показания и скажет: да, оружие мое, потому что несознанку судьи не любят и могут раскатать по полной, и продавайте дом, собирайте еще деньги, несите скорее! Да? Так? И результат — три года?

— Четыре.

— Сколько вам лет? Вы что, первый год в нашем городе? Вы на улицу выходите?! — зачем ему? — хотел еще «ты хоть читать умеешь?!», «зачем ты живешь?!». — У вас есть хоть какое-то образование?

Жена Гафарова, не понимая, плакала, как плакала, видимо, всегда, встречая в жизни непонятное, несправедливо оценивающее ее, обманывающее — за что ее ругать? делала, что могла, и — всё бесполезно; она поняла: и здесь — бесполезно, улыбнулась сквозь слезы непонятно кому, своей жизни без солнца:

— Ничего у меня нет. Только больной ребенок… Вся в нем. Вот, — она показала куда-то вниз, на уровень детского роста, — моя жизнь. Еще какие-то люди звонят: Валера нам должен, и нам Валера должен… Мне бы хоть какие-то деньги. Никуда не берут. Только уборщицей в детский садик, а сколько там…

— Ладно. Ладно! — единственно важный вопрос: — Это Кравцов вам сказал, что в пресс-центре для вас есть работа?


— Нет, муж написал: найди в префектуре Эбергарда. Он там единственный — человек.

Эбергард поозирался в поисках источника едва ощутимой вибрации, раскалившей ему мозг: никто не позвонит? Вскочил:

— Сейчас, — из приемной выманил за собой Жанну, та угадала маневр и закивала, прежде чем Эбергард велел: — Кофе ей и минут через пять скажите: Эбергарда вызвали к префекту — и провожайте. Скажите: перезвоню, когда будет предложение. Если сама позвонит — никогда не соединяйте.

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Сообщение формы создания комментариев

Кто ищет, тот всегда найдет